Домье — страница 12 из 47

ртину парижской весны, глубокие синие тени в расщелинах улиц, сонную гладь реки, яркие пятна солнца на булыжной мостовой.

Но на живопись времени не хватало. Единственно, что успевал он делать — это раскрашивать оттиски своих литографий, которые служили образцами для мастеров, раскрашивавших весь тираж.

Вскоре все мысли о своих делах отошли на второй план. Парижское небо снова заволоклось облаками душного порохового дыма.

Республиканцы сделали новую отчаянную попытку свергнуть монархию. На красном с черной каймой знамени восставших была надпись: «Свобода или смерть!» 5, 6 и 7 июня не смолкала стрельба, рабочие сотнями гибли на баррикадах. Шестьдесят тысяч солдат Национальной гвардии и армейских полков были двинуты против инсургентов. Гремели пушки. Повстанцы отступали, отчаянно сопротивляясь. Рабочие предместья Парижа были залиты кровью. Правительство отбросило последние остатки показного либерализма. Начались аресты.

Тяжелые дни наступили и для «Карикатюр». Почти целый месяц газета не выходила. Филипону приходилось скрываться от полиции.

Вскоре настала очередь Домье.

Оноре арестовали после того, как он опубликовал литографию «Прачки». Эта карикатура не могла оставить полицию равнодушной: министр внутренних дел д’Аргу, генеральный прокурор Персиль и маршал Сульт стирали в большой лохани трехцветное знамя, желая возвратить ему белизну бурбонского флага. Один из «прачек» горестно восклицал: «Синий смывается, а этот чертов красный держится, как кровь!» Домье рисовал литографию с мрачным удовольствием, воображая, какое впечатление произведет она на правительство.

Через несколько дней на пороге его квартиры появился полицейский комиссар в трехцветном шарфе и двое жандармов. Домье ожидал этого. Сейчас его не могли обойти вниманием.

В префектуре, ожидая отправки в тюрьму, Домье послал записку Филипону. В тот же день в «Карикатюр» появилась заметка:

«В то время как мы пишем эти строки, месье Домье, приговоренного к шести месяцам тюрьмы за карикатуру «Гаргантюа», арестовали на глазах его отца и матери, для которых он был единственной опорой».

В узкой улице Пюи де л’Эрмит тюремная карета свернула к мрачному шестиэтажному зданию. С дребезжанием распахнулись решетчатые ворота, карета проехала под темной аркой и остановилась во дворе тюрьмы Сент-Пелажи.

«Домье, Оноре Викторен, возраст 24 года, профессия художник, срок заключения — шесть месяцев», — прочитал надзиратель сопроводительный документ и поднял глаза на своего нового узника. Но на лице арестанта была не ожидаемая робость, а искреннее удовольствие. Взглянув туда, куда смотрел Домье, надзиратель улыбнулся краешком губ. На стене красовалась груша. Она была нарисована не слишком искусно, но с чувством и размахом, а над ней был изображен огромный топор. То ли надзирателям уже надоело стирать груши со стен, и они делали вид, что не замечают рисунков, то ли они сами втихомолку смеялись над крамольными изображениями, но так или иначе груши продолжали созревать на стенах Сент-Пелажи.

Следуя за тюремщиком в свое новое жилище, Оноре с любопытством оглядывался. Небольшой двор с полукруглым церковным флигелем в глубине был окружен чахлыми, словно захиревшими в неволе, деревцами. Несколько заключенных в ярких разноцветных колпаках подметали каменные плиты двора под присмотром скучающего надзирателя. Другие арестанты бродили взад и вперед, разговаривали; двое или трое играли в карты. Оноре не увидел здесь уныния и подавленности, как ожидал. Напротив, многие из арестантов громко спорили, шутили и даже смеялись.

«Видно, здесь не слишком строгие нравы», — подумал Оноре, проходя по длинному коридору, куда выходили многочисленные двери камер. Перед дверью с цифрой «102» надзиратель остановился. Здесь должен был поселиться Домье.

Как ни занятно было то, что видел здесь Оноре, он почувствовал себя скверно, впервые в жизни увидев парижское небо сквозь железную решетку. Тюрьма оставалась тюрьмой, несмотря на веселые рисунки на стенах. Оноре с неприятным чувством прислушивался к стуку тяжелых башмаков надзирателей, перекличке часовых, лязгу засосов, и первый тюремный обед показался ему еще более отвратительным, чем был на самом деле.

Когда настал вечер и погрузился в полумрак и без того угрюмый двор Сент-Пелажи, Оноре заметил, что там начинается какое-то движение: неясный шум голосов, шорох ног по каменным плитам. На мгновение наступила тишина, стало слышно, как прогрохотала по улице тяжелая телега. Потом Домье услышал пение: несколько низких уверенных мужских голосов начали первый куплет «Марсельезы»:

Вперед, вперед, отчизны дети,

Настал победы грозный час…

Оноре выглянул в окно. Во дворе стояла толпа, не меньше ста человек. Все были в красных шапках. Один из них держал знамя, сначала показавшееся Домье черным в густых сумерках, но потом он различил, что полотнище — темно-алого цвета.

Всё новые голоса присоединялись к хору, и теперь гимн Великой революции, казалось, сотрясал стены тюрьмы:

Любовь к отечеству святая,

Дай мести властвовать душой!

Веди, свобода дорогая,

Своих защитников на бой!

Вцепившись обеими руками в холодную решетку окна, Оноре с изумлением смотрел на людей, плечом к плечу стоявших во дворе. Судя по цвету знамени и шапок, это, несомненно, были республиканцы. «Марсельезу» пели те, кто недавно пел ее на баррикадах, под свист пуль и грохот орудийных залпов в улицах Сент-Антуанского предместья. И хотя сейчас они были безоружны, хотя тюремные стены наглухо отделяли их от мира, песня звучала грозно, как боевой гимн.

Потом пели другие песни; кто-то читал стихи. И лишь после того, как пробило одиннадцать и раздались протяжные крики надзирателей: «По камерам! На запор!», толпа разошлась.

Пение «Марсельезы» по вечерам было одной из традиций республиканцев, заключенных в Сент-Пелажи. Этот обычай они называли своей «вечерней молитвой». Но Домье ничего не слышал об этом. «Марсельеза» его удивила и обрадовала.

Оноре лег спать скорее удивленный, чем подавленный, в полной уверенности, что здесь его ждет еще много неожиданного.

Он не ошибся. В те дни тюрьма в Сент-Пелажи действительно выглядела и странно и любопытно.

Первый этаж занимали приверженцы свергнутого Карла X. В качестве знака различия администрация выдавала им ярко-зеленые колпаки. Зеленоголовые карлисты яростно ненавидели живших этажом выше республиканцев, носивших красные колпаки. Республиканцы относились к карлистам с презрительным равнодушием, справедливо видя в них позавчерашний день Франции. И те и другие сходились только в ненависти к Луи Филиппу.

Немало было в Сент-Пелажи и обычных тюремных завсегдатаев — воров и мошенников, не имевших веселых форменных колпаков.

Все это разношерстное общество жило в невероятной тесноте, страшно ругало правительство, короля, надзирателей, тюремную еду и с нетерпением ждало освобождения. Республиканцы вели себя сдержаннее остальных, словно готовясь к будущей борьбе. Ежевечерним пением «Марсельезы» они как бы приносили присягу в верности своему делу.

Скучать, особенно в первые дни, Домье не пришлось. Новые люди и необычные впечатления так занимали Оноре, что он часто забывал о своем горестном положении узника.

Один из сидевших в тюрьме воров, считавший себя физиономистом, усмотрел в спокойной любознательности Домье черты опытного и уверенного преступника. Несколько раз он задавал Оноре вопросы на воровском жаргоне, которые тот, естественно, не понимал и потому оставлял без ответа. Такая сдержанность еще больше возбудила любопытство мошенника. Он все время пытался вызвать Домье на откровенность, давая понять, что видит в нем своего коллегу. Оноре от души развлекался, но продолжал хранить важное молчание.

— Послушай, — продолжал настаивать вор, — ну почему ты не хочешь рассказать, за что ты сел?

Решив выдержать до конца взятую на себя роль, Домье ответил драматическим шепотом:

— Этого ты никогда не узнаешь — это тайна!

Впрочем, Домье недолго хранил инкогнито. В первый же день, когда он, вытащив бумагу и карандаш, уселся рисовать, вокруг стали собираться люди. Лишенные развлечений, принужденные целыми днями любоваться облупленными стенами Сент-Пелажи, заключенные были рады любому событию. Набросок, рождающийся на клочке бумаги, приводил их в восхищение.

Домье ничего не замечал и продолжал рисовать, по временам что-то напевая себе под нос. А между тем подходили все новые арестанты. Оноре не видел, как за его спиной собралась небольшая толпа, и лишь одобрительный возглас одного из зрителей заставил его оглянуться. Домье встал и хотел было искать другое место для работы, но поневоле остановился. Люди, стоящие вокруг, смотрели на него с таким трогательным уважением и интересом, что было просто немыслимо повернуть им спину. Оноре попросили показать рисунок. Маленький набросок переходил из рук в руки, его разглядывали как диковинку, с недоверчивым любопытством.

Домье стали расспрашивать, кто он такой и за что он попал в Сент-Пелажи. Немного сконфуженный этим неожиданным вниманием, Оноре объяснил, что он художник и что попал в тюрьму за карикатуру на Луи Филиппа. Домье собрался было добросовестно описать свою литографию, но ее название сразу же вызвало восторженные восклицания. Оказывается, многие помнили карикатуру, хотя с 15 декабря прошло более полугода. То, что среди них находится художник, так замечательно высмеявший ненавистного короля, приводило в восторг заключенных. Кто-то сунул в руку Оноре хорошую сигару, его хлопали по плечу, пожимали ему руки.

Оноре чувствовал, что краснеет. Вокруг него стояли недавние бойцы, может быть настоящие герои, и смотрели на него с таким почтительным уважением, как будто не они, а сам Домье дрался на баррикадах и рисковал жизнью.

С этого дня Оноре почувствовал себя в кругу друзей и уже не смущался, когда за его спиной выстраивались зрители. Заключенные в Сент-Пелажи республиканцы смотрели на Домье, как на своего соратника в борьбе, и держались с ним, как с испытанным товарищем. Это и смущало и радовало его. Как ни странно, но именно здесь, в тюрьме, Оноре впервые по-настоящему понял, насколько дорого и необходимо людям его искусство. Он с гордостью носил красный колпак и каждый вечер пел «Марсельезу» вместе со своими новыми друзьями.