Мечты Жана Батиста Домье как будто сбывались. Его приглашали в ослепительные особняки Сен-Жерменского предместья. Он входил в душистые комнаты, его имя громко объявляли лакеи в шелковых чулках. Он слышал шепот: «Это тот самый, автор «Утра весны»!» Он кланялся, изо всех сил старался чувствовать себя знаменитостью и не обращать внимания на жмущий под мышками новый фрак. О Домье говорили у принцессы де Роган и даже в Тюильри. Вершиной светского успеха Домье было приглашение на прием к графу д’Артуа — будущему королю Карлу X. Поэт почтительно преподнес свою книжку апатичному длиннолицему человеку с большой звездой на мундире и был награжден любезной улыбкой.
Потом все кончилось быстро и неожиданно. Жан Батист перестал быть модной новинкой. За эти две недели он пережил свою славу. Только много времени спустя он догадался, что славы, в сущности, и не было. Были лишь снисходительное любопытство к поэту из низов и газетная трескотня. Жан Батист мечтал увидеть Париж у своих ног, но, сам того не сознавая, был просто развлечением для скучающего света. Не прошло и месяца, как о Домье перестали говорить и писать. Он остался один.
Тогда он не понял, в чем дело. Домье продолжал сочинять. Сохранив кое-какие знакомства, он читал свои стихи тем, кто еще соглашался их слушать, мечтал вернуть исчезнувшие дни славы. Он задумал написать трагедию, он еще верил в себя. Кажется, он был единственным человеком в Париже, который не забыл о том, что Жан Батист Домье великий поэт.
Тем временем, в ожидании счастливых вестей из Парижа, мадам Домье старалась хоть как-то сводить концы с концами. Издание книги, поездка Жана Батиста в Париж стоили много денег. В отсутствие хозяина мастерская почти не давала дохода. Жить становилось день ото дня труднее.
Оноре чувствовал, что в доме что-то неладно. Мама стала грустной и чаще сердилась, на столе теперь было куда меньше лакомств; отец так и не возвращался домой. Эти два года, когда Жан Батист был в Париже, оказались чуть ли не самыми тяжелыми в жизни Катрин Сесиль Домье. В довершение всех бед ее мать, возмущенная легкомыслием зятя, отказалась помогать дочери.
Весной 1816 года мадам Домье писала мужу в Париж:
«Не думай, мой добрый друг, что в твоих поступках вижу я причину наших горестей. Разлученный с семьей, можешь ли ты не желать соединиться с нею? Самые дорогие для тебя в этом мире люди далеки от тебя, они пребывают в печали и почти в нужде; можешь ли ты покинуть их с холодным равнодушием? Нет, мой друг, я слишком хорошо знаю твое сердце и не могу быть настолько несправедливой… Твое положение тяжело, говоришь ты, а мое — разве оно лучше? Мы разлучены, и к тому же я вынуждена бороться против черствости моих родных. В минуту нужды я попросила мать, как прежде, прислать мне хлеба, и, поверишь ли ты, она отказала и заявила, что ничего не может для меня сделать! Как тягостны для наших сердец дурные поступки…
…Но, к счастью для общества, такие поступки не свойственны всем, и есть еще люди, чей удел приносить ближним радость благодеяний. Я отправилась к месье Бонне искать утешения, которого не смогла обрести у своих родителей, и рассказала ему о позорном происшествии в моей семье. И тогда этот достойнейший человек, которому я никогда не перестану чувствовать себя обязанной, невзирая на мой отказ, почти заставил меня принять сто франков. В течение добрых двадцати дней эти деньги выручали семью. Ты можешь быть счастлив, имея такого друга, и повторить вместе со мною слова доброго Лафонтена: «Сколь сладостно иметь настоящего друга!»
Тут надо признаться, что письмо это не было написано рукой мадам Домье. Не доверяя своему знанию стилистики и грамматики, она обычно прибегала к услугам уличного писца. Он-то и придавал ее письмам возвышенный дух и изысканность слога.
Жан Батист присылал в ответ печальные письма, обильно сдобренные стихами. Чем еще, кроме стихов, мог утешить жену поэт? Помочь ей он был не в состоянии, ему приходилось считать каждое су. Почти все свои книги, стоившие ему так дорого, он раздарил в короткие дни славы.
Постепенно приходило отрезвление, надо было думать о заработке. Жан Батист Домье поступил служить кассиром в арбитражную кассу. Он решил выписать семью. Непризнанный поэт не потерял еще надежду снова завоевать Париж и не хотел покидать столицу.
Так восьмилетний Оноре неожиданно расстался с Марселем и отправился в далекий увлекательный путь.
Он радовался путешествию и не понимал, почему у мамы все время заплаканные глаза. Его товарищи завидовали ему, он гордился, что едет в настоящей почтовой карете с кучером и форейтором. Конечно, и в Марселе было интересно, там все было веселым, устойчивым, привычным: игрушки, запах замазки, лака и красок в мастерской отца, звонкая брусчатка площади Сен-Мартен, восхитительное мороженое в кондитерской на Канебьер. Оноре никогда не надоедали узкие крутые улочки Марселя, где на перекинутых из дома в дом веревках сохло разноцветное белье. Он любил неожиданно открывающееся за домами море и веселую тесноту порта. И, наконец, приморские набережные, над которыми нависали бушприты иноземных кораблей. Там иностранные матросы продавали разодетых мартышек и ругавшихся на всех языках попугаев и можно было встретить кого угодно — от шотландского вельможи с пледом и зонтиком до сенегальских негров и алжирцев в красных фесках.
Но мальчик не мог знать, что он оставляет Марсель навсегда. И, кроме того, он был слишком мал, чтобы грустить о прошлом.
Постепенно он привыкал к путешествию. Разумеется, не к меняющимся пейзажам и неожиданным встречам. Но уже стали казаться обычными и мерное колыхание кареты, и остановки в неуютных гостиницах, и сиплый крик простуженного кондуктора: «В карету, дамы и господа!»
Чем больше лье оставалось позади, тем ощутимее становилась осень. Дождь стучал по гулкой крыше кареты, и его крупные капли стекали по стеклу, мешая смотреть в окно. На станциях конюхам приходилось подолгу чистить экипаж, до окон покрытый густым слоем грязи.
Почти на каждой остановке карету окружали нищие. Как-то поздно вечером в окно протянул руку огромный старик с висячими усами и розовым шрамом через все лицо. «Подайте что-нибудь на хлеб, добрые господа, я был с императором под Аустерлицем!» — сказал он и вытащил из-за пазухи наполеоновский крест Почетного легиона. Один из пассажиров сунул нищему монету. Оноре успел заметить, что монета была золотая. «Да благословит вас бог, сударь! — воскликнул нищий. — Видно, остались еще честные люди в нашем несчастном отечестве!» От старика сильно пахло вином. Дрожащей рукой он отдал честь, повернулся и медленно зашагал прочь.
Потом Оноре все чаще стал замечать на большой дороге людей в рваных синих мундирах с такими же усами, как у того старика. В те дни сотни наполеоновских солдат бродили по стране без крова и хлеба.
Просили милостыню и деревенские дети. Как только карета подъезжала к воротам станции, они бежали к экипажу, скользя босыми ногами по размытой дороге, и, отталкивая друг друга, теснились у дверцы. Без всякого выражения, как заученный урок, они повторяли, что их родители разорились, продали дом, что им нечего есть. И действительно, немало пустых, брошенных деревень, заросших диким кустарником, можно было видеть по сторонам дороги.
Около Вьенна карете пришлось остановиться, чтобы пропустить отряд кавалерии. Солдаты на рослых гнедых конях были одеты в очень красивые ярко-красные мундиры. Оноре слышал резкие слова команды на незнакомом языке, совсем близко видел лица всадников под высокими черными касками.
Пассажиры молчали. Потом один из них, заметив восхищенный взгляд Оноре, жестко спросил:
— Тебе так понравились английские драгуны, мальчик?
И хотя ему действительно очень понравились нарядные солдаты, Оноре смутился и ничего не сказал. Он начинал понимать, что за пределами его мира есть что-то тягостное, неприятное, в чем он не в силах еще разобраться.
Обо всем этом взрослые говорили нехотя и непонятно. Такие слова, как «растущие налоги», «оккупационные войска», «контрибуция», «монархия», ничего не объясняли Оноре. Он не мог знать, что многое вокруг: и свежевызолоченные гербы на решетках феодальных замков, и разоренные деревни, и нищие на дорогах, и мундиры иностранных солдат, и белые бурбонские флаги — все это приметы нового времени, времени Реставрации.
Наполеонские походы стоили — Франции миллиона человеческих жизней. Страна была разорена и измучена. Даже Бурбоны казались лучше бесконечных войн.
Но восстановление Бурбонской династии не принесло Франции счастья. По мысли Священного союза, Реставрация должна была покончить со всем наследием революции и навсегда утвердить монархический порядок в Европе. Под предлогом раскрытия «бонапартистских заговоров» королевская полиция арестовывала и заключала в тюрьмы противников нового режима. Наступила эпоха террора.
При Наполеоне нужда и угнетение маскировались победным громом пушек и остатками республиканских свобод. Бурбоны же явились вслед за поражением, вслед за войсками союзных армий, чтобы восстановить уничтоженные революцией ненавистные порядки.
Аристократы, эмигрировавшие во время революции, вернулись во Францию и требовали возвращения своих поместий и земель. В деревнях начинали звучать полузабытые слова: «наш сеньор». Аристократы получали доходные должности, пенсии и субсидии. Франция платила семьсот миллионов франков контрибуции и должна была содержать стопятидесятитысячную оккупационную армию в течение трех лет. За все это расплачивался народ. Налоги непрерывно росли. Невиданная нищета шла по Франции, давно уже разоренной войнами и поборами.
Карета катилась все дальше на север. Миновали тесный, гудящий фабриками Лион, виноградники Дофине сменились виноградниками Бургундии. Давно уже в представлении Оноре смешались и перепутались десятки больших и маленьких городов, а новые города и села все бежали навстречу, оставляя в памяти случайную картину: ярко-зеленые ставни за вянущими глициниями, играющих у замшелого фонтана детей, сумрачную громаду старинного собора или пеструю суету базарной площади.