Доменная печь — страница 13 из 19

В субботу работа была горячей, и день пролетел быстрей ветра. Уже кончать пора, а меня с Крохмалем в инструментальную зовут: станок испортился там. Работы часа на два, а мне еще с мыслями собраться надо.

— Уломай ты, — говорю, — кого надо, чтоб разрешили нам завтра станок отремонтировать. Не до работы мне...

Сбегал Крохмаль в контору, и пошли мы домой. Продумал я дорогой свое слово, — все будто в порядке. Надел дома башмаки, гимнастерку, после чаю спровадил к старухе-соседке мальчишек и говорю жене:

— Ну, собирайся, пора.

Она будто спросонья глядит на меня и спрашивает:

— Куда это?

— Да ведь я толковал тебе, — говорю, — выступаю сегодня.

— У-у, невидаль какая, — отмахивается, — я на тебя и так, слава богу, нагляделась...

Я по-хорошему к ней, а она фыркает и разными словами сорит. Пришлось итти одному. Провел меня заведующий клубом в комнатушку у сцены, как порядочному докладчику, дал чаю с леденцом и никого не допускает ко мне.

— Не мешайте, — говорит, — не отвлекайте его от мыслей...

Сижу я, думаю, а в голову лезет разная чепуха о жене, о домашности. Дали первый звонок, затукало у меня сердце. А раз свое сердце слышишь, добра не жди. Не успел я взять себя в руки, дали второй звонок, третий.

— Ну, — входит Крохмаль, — иди крой, чтоб дым шел. Ничего не бойся, от души говори...

Провел он меня на сцену. За столом Чугаев, инженер сидят, а занавес по кольцам «ж-ж-ж». Ползет, а из-за него тысячи глаз. В груди у меня все будто с винта съехало. Прижал я руку к ноге и щиплю себя: не волнуйся, мол, подтянись.

В зале погасили свет. Крохмаль шагнул к будке, откуда на спектаклях суфлер шепчет, и будто с цели сорвался...

— У нас, — говорит, — сегодня большой праздник...

Расхвалил меня, расхвалил то, о чем я говорить собирался, поворачивается и ну приветствовать меня. Смотрю — за столом все встали, в зале все встали и хлопают, хлопают. У меня в голове будто водой все взбуровило. В ноги дрожь вступила. Подошел я к будке и заколотился осиновым листом. Надо говорить, а я рта не могу раскрыть. Вспомнил, что в записной книжке все написано, да лучше б и не вынимал ее. Раскрываю книжку, строчки сливаются, мелькают...

Кой-как раскрыл я рот, но сказал только то, что все и без меня знали: я, мол, плохой оратор. Запнулся, дал зачем-то пинка царю с царенятами, перескочил на старого режима мастеров, что-то о ссылке сказал, ни к селу ни к городу похвалил нашего инженера, помянул пущенную домну, запнулся и такое понес, да так нескладно, что моя записная книжка скорежилась в пальцах и стала тряпочкой.

В чем тут дело? Ну, сказать бы, голова пустая? Нет, мысли были, много было мыслей, но вот схвачусь за одну, тык-мык — нет слов. Брошу ее, схвачусь за другую, за третью, — ничего не выходит. Минут десять извивался я на сцене. Да еще угораздило меня глянуть в зал. Мать ты моя-а! Одни головы опустили, другие губы грызут, третьи морщатся, будто у них зубы болят. Кинуло меня в пот, рот высушило, язык к нёбу начал прилипать. Выбился я из сил, махнул рукою да бегом за сцену.

Нашел свою кепку, надвинул ее на глаза и закоулками к выходу. Слышу — в зале шум. Дернул я козырек к носу, юркнул в зал, да за колонку в темноту. Передние хлопают, задние смеются и говорят обо мне. С меня пот катит, а ноги будто в воде. Вышел на сцену Крохмаль.

— Застыдился он, — объявляет, — наш Коротков, ушел. Дадим слово товарищу инженеру. Он хочет сказать...

Кашлянул инженер и стал объяснять, почему я волновался. По его словам выходило, что я не сказал ничего оттого, что все близко к сердцу принимаю.

— А сказать, — говорит, — он хотел, вероятно, о ремонте домны. Поэтому позвольте мне отчасти заменить его.

Язык у него тоже запинался, но не заедал, как у меня. Рассказал он, каким завод был, с чего у нас все началось, как началось, — по порядку обо всем, даже наш с ним веселый разговор вспомнил, а самое главное у него не вышло. Мы, мол, поставили на ноги завод и принесли государству пользу.

Что завод был мертвым, об этом мы и без него знали. А мы-то, мы живые были? — вот где главное... Ведь не было нас, — одни тени. Пошел завод, и мы ожили. Смогли, значит, хватило пороху. И не горько ли после этого глядеть на нашу жизнь? Завод, такую махину оживили, а как живем? Завод, выходит, сдвинуть легче, чем свои привычки? И откуда среди нас взялись те, кто от переделки жизни все за Маркса прячется? Чуть заговоришь о коммуне или еще о чем, они словами из книжек отстреливаются, а на загладку бубнят:

— Не разводи ахинеи: хорошая жизнь будет, когда будут подходящие условия. Это закон, и открыл этот закон Маркс, а он мужик умный, гений прямо...

Да кто спорит? Конечно, гений! Только Маркс, если на то пошло, не один, их два: один для настоящих живых людей, другой для дураков и лентяев. Лентяи на условия да на государство кивают: вот разбогатеет государство, купит баранок, размочит их в сладкой воде, разжует, в тряпочку наложит и сунет нам в рот. Не хочется людям шевелиться: сиди в загородках с козами, с курами, жди царства небесного.

Вот о чем я хотел сказать, а вышел у меня вместо крепкого слова пшик. Послушал я инженера, скрипнул зубами — и кинулся за завод.

XIX. НОВАЯ ЗАРУБКА

По степи я бегал в тот вечер до одури и домой пришел хуже побитой собаки. Дети спали уже, жена святым поклоны отвешивала. Я обрадовался: после моленья, думаю, будет молчать. Поел, что было, и раздеваюсь.

Встала она с колен и спрашивает:

— Ну, осрамился?

— Ты уж, — говорю, — лучше замаливай свои грехи, а моего сраму не касайся.

Собираюсь лечь, а она опять:

— Как же так не касаться? Или я не жена тебе? Ведь мне за тебя краснеть приходится. Идут люди и смеются над твоим ораторством...

— Ну что ж, пускай смеются, — отзываюсь, — а ты не ехидничай, стыдно...

— Ага, стыдно? — наступает. — А я вот не стыжусь, буду смеяться, чтоб знал ты...

Слово за слово, и стала она глушить меня всегдашней дрянью: коммунисты сякие да такие, сторож с садочком, на детях даже рубахи чужие. В другое время я заснул бы под эту музыку, а тут нет мочи. Вскочил, надел рабочую одежу и бегу к Крохмалю. Вхожу, он тоже накидывается на меня.

— Ну, разве можно так, — спрашивает, — в лужу садиться? Хорошо, что инженер выручил, а то...

— Э-э, не грызи, — говорю, — хоть ты меня... Где у тебя можно лечь? С женой повздорил...

Затих он и дает мне подушку. Выспались мы и пошли утром станок чинить. Подходим к заводу, а жена уже там.

— А-а, не ночевать дома? — кидается. — Шляться? Я из тебя эту моду выбью!

— Ладно, — говорю, — выбивай, да, гляди, сама не разбейся.

— Плохо живете, — говорит Крохмаль, — если часто грызетесь.

— Часто, не часто, — говорю, — а в любой день перед работой, в обед и вместо хорошей песни на сон грядущий.

Засмеялся он, а я скрипнул зубами и намекаю ему, что в моей беде смешного ничего нет. Он соглашается и дает совет: надо, мол, жене хорошенько объяснить все, не глупая же она, поймет... Меня совсем замутило.

— Не пори, — говорю, — чепухи. Жена жизнью недовольна, от обиды хиреет, а ты ее разговорами лечить хочешь. Тут надо делом лечить, а не словами...

Крохмаль только хмыкнул. «Ладно, — думаю, — похмыкай, я еще доберусь до тебя...» Починили мы станок, и стало мне хуже, чем скучно. Иду домой, как в петлю. Мальчишки сидят хмурые. Со стены святые ухмыляются. «Эх, жизнь!» — думаю. Присаживаюсь и спрашиваю старшего:

— Опять учила молиться?

Он глазенками сюда-туда и незаметно кивает: учила, мол. Жена заметила это да за ухо его.

— Ты что, стервец? И тебе не нравится?

— Брось, не дергай, — говорю, — хлопца, будь ты неладна, а то...

— Опять атокаешь? — кричит. — Что ты мне грозишь?

Завела, — в голове заныло. Отодвинул я от себя чашку, стал злым и крепким, будто в меня ковш стали влили. У жены пары перегреваются, а я ей ни слова. Надеваю кепку и говорю детям:

— Ну, пойдемте погуляем...

Они вмиг, как в жару трава под дождем, вскочили. Жена язык прикусила и косится на меня, а я вроде не вижу ее. Взял мальчишек и веду в степь. Побегали мы там, поиграли, я и спрашиваю:

— Хотите завод поглядеть?

Обрадовались, бегом бегут за мною. Провел я их в цехи. Объясняю все, руками станки верчу, показываю, как точат, сверлят, долбят. На свой верстак посадил их, инструменты вынул, попилил, кусок старья зубилом срубил, показал, что в субботу делал. Мальчишки в рот глядят, расспрашивают. В горячих цехах чуть глаза свои не растеряли: печка-мартен, изложницы, формы, ямы — все интересно. У домны нам больше всего повезло: выпускали чугун.

Взял я мальчишек за руки и кричу:

— Не бойтесь!

Чугун ручьем в ковш льется, дошел до краев, кран стал рычать, двигаться. Чугун полился из жолоба по канавкам и к нам: «гу-гу-гу». Младший глядит, как кран несет ковш с чугуном, и пятится. Старший ногами перебирает.

— Смотри, — кричит, — булькает, как в чайнике! Жидкое, а не вода!

Я говорю им о жидком чугуне, а младший за полу дергает и удивляется:

— Какой это цугун? В цугуне мама суп валит...

Я смеюсь и замечаю, что они поглядывают на меня так, будто я стал выше и дороже им. Еще крепче заныло у меня сердце. Сметливые ребята, а растут в скуке, в паутине, с иконами. Не знали даже, что отец в цехе делает, какой из себя завод...

Кончилась плавка, вышли мы за ворота, я и спрашиваю:

— Ну, еще куда-нибудь пойдем или домой?

— Еще куда-нибудь, — говорят.

— А домой?

— Там мама сердитая.

Подумал я, поцеловал их и решился:

— Ну, раз так, пойдемте к мальчишкам в гости.

Сажаю младшего на плечо, старшего беру за руку — и шагаю степью к Гущину. Тут ветер поднялся, младшему занятно стало, — смеется с плеча, лепечет.

На кирпичный мы попали к чаю. Гущиха дала моим ребятам по коржику и угнала со своими гулять. Не будь этих коржиков, мой заряд, может быть, так и пропал бы. Коржики подбодрили. Допил я чай и давай рассказывать, что делается у меня дома. Рассказал и закидываю удочку: