Сказал и иду назад. Под сердцем печет, но приказываю себе: «Не оборачивайся, не смей сердцу воли давать». Она за локоть меня.
— Что ты делаешь со мною? Говори сейчас же, где дети?
Красная и трясется. Я до боли за усы дергаю себя, опять говорю ей о свободе и добавляю:
— А если ты не согласна и хочешь опять детей чепухе учить, а меня грызть, ищи на меня управу.
Тут наши ребята курили, она кинулась к ним.
— Он вор! — указывает на меня. — Детей у меня украл! Пустите меня на собрание, я его при всех позорить буду!
— Да иди, — смеются, — даже пользу сделаешь: может, докладчик не весь язык о зубы сотрет...
— И пойду! Я не побоюсь!..
Открыла дверь, видит — там полно народу, да назад и ну на весь поселок кричать. Бабы, богомолы, всякие благодетели, лампадники, поп, — все, конечно, к ней. Жалеют ее, о конце света разливаются и все в один голос твердят:
— Нету таких прав, чтобы детей от матери отнимать да еще тайком...
Разбередят ей сердце, уйдут, а на их место приходит, по моей просьбе, товарищ из женского отдела и предлагает работу на заводе. Жена в крик:
— Какая я вам работница, раз у меня сердце не на месте? Это вы можете так, а я, слава богу, с отцом-матерью выросла....
Мерещилось ей, что дети в поселке, и она следила за мною. Бабы иные помогали ей. Чуть выйду с завода, так хвостом и тянутся и все друг дружке шепотком-шепотком. К мальчишкам приходилось стороною, через балки, ходить...
Помучилась жена недельки две и давай бегать в милицию, в ячейку, в завком. Везде срамит меня, а жить уже нечем. Что можно, проела и стала швейную машинку продавать. Предлагает, набивается, а клёв плохой. Кто нашей бедой живет, тот даром хочет взять, кто душевно поддержал бы, у того денег нет. А благодетели и бабы больше словами отделываются.
— Требуй детей, — советуют, — на них муж должен выдавать, а с ними и ты пропитаешься. Чего глядишь ему в зубы, он теперь лошадь дикая. Сами же товарищи присудят, ихний закон такой...
Верно, а дни бегут, женщины из женотдела местом дразнят. Помыкалась жена и поступила на работу. Иду раз двором, а она из цеха в паре с другой женщиной на носилках железные стружки несет. Глянула и спрашивает:
— Ну, радуешься?
— Радуюсь, — отвечаю.
— Ну, радуйся, только я управу на тебя все-таки найду.
Сказала, а прежней злости в глазах и в голосе уже нет. Удивило это меня. Вспомнил я, какой она была в молодости, как песни пела со мною, как в тюрьму передачи носила и махала мне с воли платочком. «Э-эх, — думаю, — до чего дошло!» Иначе нельзя, а жалко... Работаю, а над верстаком женины глаза плавают, в голову всякая чепуха лезет: может, мол, она в отчаянье уже? Ведь мать. Растравил я раз себя и бегу вечером на кирпичный. Детвора вся возле Гущина, — глядит, как он колесико в модель машины вставляет.
— Ну, не наскучило без матери? — спрашиваю своих.
Мои молчат, а Гущин отодвинул модель, вывел меня за дверь и шипит:
— Ты что это? Решил дурака валять? Ну-ка, идем.
Повел он меня к своей жене и говорит при ней:
— Если ты глупить будешь, мы перестанем тебе помогать. Мы не ради комедии взяли твоих детей. Уступить хочешь? Грызться не с кем?
Я о жене говорю, о глазах жены говорю. Гущин с женою переглянулись и давай точить меня.
— Попробуй, помирись теперь с нею, — говорят. — Помешай ей самой додуматься до чего-нибудь, век будешь проклинать. Ведь с нею еще ничего не случилось... Будь твердым пока...
Подумал я, — верно. Иду в поселок, а там меня сюрприз ждет.
— Жена, — говорят, — жалобу на тебя подала и в завком, и в товарищеский суд.
«Ну, что ж, — думаю, — суд, так суд».
XXII. СУД
Слух, что меня будут судить, поднял на ноги даже мертвых. Народу в клуб набралось полно. Иные не то стыдились за меня, не то жалели, не то осуждали:
— Да как же позволил он (это я, значит) разбирать такое дело товарищеским судом? Вот дожили, можно сказать. Гляди, мол, всяк, кому не лень, на мою семейную беду...
В судьях были люди пожилые, тертые, в придачу к ним одна женотделка, а со стороны жены елейный, похожий на козла, котельщик Филимонов.
Вокруг жены сгрудились богомолы, бородачи, бабы из потемок. Губы у жены оттопырены, брови кверху. «Ну, — думаю, — мальчишки, держись, мать злая...»
Жалоба жены была написана с мутью, с разными подковырками, — сразу видно, что писать ее помогали лампадники. Прочитал ее секретарь суда, вызывают меня.
— Ты своих детей взял?
— Взял, — говорю.
— Тайком?
— Иначе их нельзя было взять.
— А что тебя заставило сделать так?
Рассказал я через пятое на десятое про свою домашность. Судьи пошептались и просят меня:
— Если можно, объясни все подробнее.
— Мне, — говорю, — прятать нечего, но это песня длинная...
— А ты, — советуют, — покороче ее рассказывай.
— Ладно.
Загорячился я, ну, а с грехом пополам рассказал. Допросили судьи свидетелей, соседей и спрашивают жену:
— Так все было?
— Нет, — не соглашается она, — я ругала мужа совсем не за то, что он в партии или еще где. Он с молодых лет такой, что если его не ругать, с ним пропадешь.
— Как же это так? — удивляются. — Коротков хороший работник, даже герой труда.
— А какая мне с детьми польза от его геройства? — фыркает жена. — Разве он, как люди? Прирабатывать не умеет, огорода не завел, скотины не держит, на семью без внимания.
— Так что же он, пьет, что ли? — допытываются. — Или у него на стороне есть кто?
— Да нет, — говорит, — не пьет и не увивается ни за кем, а толку нету...
— Так в чем же дело?
Судьи голова к голове, пошептались и опять обращаются к жене.
— Может, у вас, — спрашивают, — нелады с другого чего пошли?
— Нет, с этого самого, — говорит жена, — сознательный он, но морит меня с детьми в конуре, а сам то на заводе пропадет, то в клубе или на собраниях.
— Ясно, — говорят. — А детей вы молитвам учили? И к попу водили? И бить били? И за уши драли?
Жена в азарт.
— Я им мать! Я должна воспитывать их!
— Да, да, — кивают судьи. — Вы мать, правильно, но вы знали, что муж против такого воспитания?
— Знала, — говорит, — только я его разумом не живу.
— И не считаете, что ошибались?
— А чего мне ошибаться? Я мать. И не смеет он отнимать у меня детей. Я их из души у него вырву! Я...
Дали ей воды, чтоб успокоилась, расспросили обо всем и опять принимаются за меня:
— Почему скрываешь от жены, где дети?
— Хочется мне, — говорю, — чтоб дети настоящими людьми вышли, а жена задергивает их, чепухой дурманит.
Жена вскочила да к столу.
— Неверно! — кричит. — Не верьте ему! Сам он детям дурманит головы, сам плел им, будто солнце не заходит, а земля вертится. Неба, — говорит, — никакого нету, а что синее, так это только кажется так...
В зале смеются, а я ежусь, будто меня батогами стегают: моя жена перед всем народом плетет такое, будто в лесу выросла. Дали ей накричаться и спрашивают:
— Ну, а как вы поступите, если детям теперь лучше, чем дома?
— Не верю я, — говорит, — чтоб детям без матери было лучше.
Тут Филимонов поднялся.
— А кто видал, — спрашивает, — как живется теперь детям?
Сказал и подмигивает мне: мне, мол, очков не вотрете.
Я сказал, кто видел и знает, как живут мои мальчишки. Вызвали судьи Сердюка, инженера и Крохмаля. Жена к ним — и спрашивает:
— А в каком платьице была моя девочка?
— Ты с хитростью ко мне не подкатывайся, — обиделся Сердюк. — Или думаешь, я ради твоего мужа перед товарищами врать стану? Умна больно... Ведь у тебя девочки нет.
Покраснела жена, уставилась глазами в пол — и ша! К ней богомолы наклоняются и шепотком ей, шепотком. Настроили ее, вскочила она да к инженеру и кричит:
— А где они? Ага, не скажете? Секрет, значит?.. Я сама должна увидеть их. Разве мужчина увидит, хорошо ли детям? Я, слава богу, не маленькая.
Судьи ко мне:
— Может, согласишься сказать ей, где дети? Ведь мать она им.
— Нельзя пока, — говорю, — показывать ей моих мальчишек. Или не видите, какая она? Днем и ночью будет бегать к ним да скандалить.
— В этом ты сам виноват, — говорит один судья: — не влиял на нее, а она мать твоих детей.
Меня в жар кинуло.
— Я не влиял? — спрашиваю. — Повлияй ты, — век благодарить буду... А что она мать моих детей, я без тебя знаю, и мне в сто раз горше, чем другому кому...
— Не горячись, — говорят, — и говори прямо: не уступишь?
— Нет, — отвечаю.
— Тверд, значит?
— Тверже камня, — говорю. — Пока она в потемках и в ладане, не скажу.
Бабы шум подняли:
— А-а, ладан виноват!
— Зачинать детей не мешал ладан, а теперь мешает!
Одна прямо кинулась на меня.
— Ты, дьявол этакий, — кричит, — куда раньше глядел, что баба тебе не по хомуту? Зачем детей с нею плодил? Другую нашел? Старая ложка рот дерет?
Кричит, другие подкрикивают:
— А-а, вот что-о!
Вижу — заталкивают мою беду в какую-то выдумку про любовь. Разозлился я и прошу слова.
— Попали вы, женщины, — говорю, — пальцем в небо. Любил я жену, люблю, и другой мне не надо. И не об этом разговор. А раз вы не соображаете, о чем разговор, так я вам скажу. На заводе у нас от заботы и работы нередко глаза на лоб лезут, а где ваша помощь? Нюхаете попову рясу и детей дикарями выхаживаете? Отработаешь день, придешь домой отдохнуть, а тебя начнут грызть: сякой-такой, того нету, того мало, тот лучше тебя живет, у того то, у этого се. И час так, и два так... Заснешь, а тебя и сонного пилят. И все гнут к тому, чтобы делал ты для обмена сковородки и прочие штуки. Кради, значит, становись прохвостом, пускай дети у тебя учатся этому. А если ты не хочешь делать этого, так рычат на тебя. Вот о чем разговор, если понимать хотите, а любовь спрячьте до другого раза...
Пробрал я женщин, стали судьи вызывать охотников высказаться. Сначала говорили умные, резонные — и меня, и жену стегали: оба, мол, хороши, раз на люди сор из хаты вынесли. Потом стали выходить ребята и женщины погорячей. Выкладывали, как в семьях ссорятся, пудрятся, мажутся, требуют тряпок: как наш брат отваживает жен от кружков, от грамоты и пропивает все; как детвора на улице обучается гадостям. Самогон, карты, измены, лото, выкидыши, аборты, загородки в сараях, дыры в погребах, спекулянты, кулаки, гадалки, — все, как из мешка, посыпалось.