Домик в Буа-Коломб — страница 11 из 47

Потом они долго ехали на машине из аэропорта домой, мимо огромной бутылки Кока-Колы, которая поворачивалась во все стороны, мимо транспаранта с укрепленной на нем моделью автомобиля, сделанной очень естественно и правдоподобно. Было еще очень много огромных рекламных плакатов, на которых рекламировались женские трусы и бюстгальтеры, печенье, телевизоры и все, что угодно, и были плакаты, изображавшие отдельно мужчину, женщину, юношу, девушку и даже мальчика и девочку, обращавшихся к прохожим с вопросом: «Si je suis seropositif, tu joues avec moi?» Плакаты должны были способствовать тому, чтобы люди по-человечески относились к своим собратьям, заболевшим СПИДом, это Галя узнала позже, потому что серопозитивность — тест на СПИД — в России был неизвестен или же назывался как-то по-другому, а во Франции СПИД принял уже такие масштабы, что просто необходимо стало развешивать везде плакаты. Пьер радостно хихикал и все время тыкал пальцами в разные стороны:

— Смотри! Смотри!

Особенно его привлекали рекламы женских трусов, лифчиков и т. д., то есть все, на которых были обнаженные женские задницы и груди.

Наконец, они подъехали к трехэтажному дому, вокруг которого густо разрослись деревья. Во дворе Галя увидела два кресла, на одном обивка была полностью ободрана, у другого не было ножки. Рядом лежала старая кровать, и валялись в беспорядке какие-то сумки и чемоданы. Они вошли в дом, и Пьер проводил Галю в комнату. Она открыла окно и выглянула вниз. Светило солнце, в зеленом дереве под окном издавали звуки какие-то птицы, а у нее над окном, как раз под самой крышей, ворковали голуби. «Недаром этот пригород называется Буа Коломб — подруга сказала мне, что это переводится как „Лес голубей“,» — подумала Галя, и ее охватила радость, что она наконец-то в Париже. Потом она пошла осматривать дом, и ее радость все возрастала — дом был большой, трехэтажный, с подвалом и небольшим садиком у заднего выхода. Правда, запущенный и заполненный всяким хламом, но уж ремонт-то сделать всегда можно.

Пьер поспешил показать Гале комнату, приготовленную для нее — там он установил шкаф, кресло, стол, диван и зеркало, а в соседней комнате должна была жить Юля — там тоже стояла кровать, стол и кресло. Все это Пьер нашел на улице, включая простыни и покрывала, которыми были застелены кровати. Галя, радостная, стала разбирать вещи, а Пьер отправился готовить угощение. Особенного угощения Пьер, правда, не приготовил, потому что у него не было денег, он купил только бутылку вина, колбасы и дешевый камамбер. Они поели, а потом Галя сказала, что устала с дороги и хочет отдохнуть. Это сразу вызвало недоумение Пьера и разозлило его. Он думал, что в благодарность за все и за еду Галя сразу же отправится с ним в постель, которую он уже давно приготовил и застелил чистыми простынями, а в комнате даже поставил обогреватель, чтобы там было тепло, но он сдержался, а Галя ничего не заметила.

****

Марусе мешал почувствовать полную гармонию с миром какой-то небольшой надлом или перекос в ее сознании, сама она этого до конца не осознавала, а просто чувствовала — яркий солнечный день, солнце, но почему-то слишком зеленая трава, и ветер гонит ее какими-то волнами, и во всем этом есть беспокойство, мешающее ей испытать радость покоя.

Страшно проснуться под утро, в самый пустой и тоскливый час, около четырех часов, именно в это время, наверное, везде бродит нечистая сила, и петух еще не пропел, и тут вот только не думать, не думать, не думать о смерти, о страданиях, а знать, как в детстве, что можно жить еще долго-долго, так сладко погружаясь в бессмысленную радость животного существования — есть, пить, спать, и не думать, не думать, не думать. Чем меньше думаешь, тем моложе выглядишь — и так и нужно — играть в этакую молоденькую жизнерадостную идиотку, доверчиво удивляясь всему и периодически разражаясь радостным хихиканьем, как это делала мамаша Трофимовой, жена известного поэта-юмориста, она все время была очень молодая, красивая, какое-то время казалась даже моложе своей дочки, а потом вдруг внезапно Маруся встретила ее на Литейном, и даже не узнала — так она растолстела, поседела, во рту появились золотые зубы, но манера говорить осталась та же — идиотски-сюсюкающая, как будто говорит маленькая девочка.

В молодости жизнь это сплошной сумбур, как будто в оркестре перед началом спектакля настраивают инструменты, и много разных звуков, все перемешано и невозможно вычленить какую-то связную мелодию, все путается и мешается, и такой веселый гвалт и шум, и так может быть всю жизнь, а чтобы мелодия стала связной и начала звучать осмысленно, нужно приложить много усилий, гигантские усилия, и нельзя никогда забывать о том, что ты ищешь и стараешься понять. Тебя отвлекают разные ненужные звуки, каждый день как будто начинается снова и ты забываешь, что было вчера и утрачиваешь ту нить, без которой невозможно полное осмысление.

Утром она проснулась и с первой же сознательной мыслью, с первым взглядом вокруг к ней вернулось отвращение, которое стало как бы частью ее самой, которое поселилось в ней и уже не собиралось никуда уходить. Она высунулась в открытое окно и посмотрела на улицу вниз — там на мощеном булыжником дворе стоял дворник и поливал из оранжевого резинового шланга водой этот двор и мыл чей-то гараж, она подняла глаза вверх и посмотрела на небо — оно было нежно-голубое, солнце еще не успело встать, но уже было видно, что день будет жаркий, как обычно в Париже в это время лета, она как автомат осознавала, что нужно радоваться жизни, нужно, как радуются все вокруг, но она не могла и не знала, как это изменить.

Почему-то у нее из головы не выходила строчка, вычитанная у какого-то писателя про одну проститутку, которой платили хлебом и она сжирала этот хлеб прямо «под клиентом», потому что была очень голодна. Она вовсе не была голодна, она чувствовала отвращение к еде и ела через силу, тоже как будто желая досадить самой себе. Она уже совсем потеряла способность вдыхать воздух полной грудью, она могла только коротенькими вздохами пытаться набрать его в легкие, но это даже не всегда получалось, и она с ужасом поняла, что скоро будет не в состоянии вообще дышать, тогда для жизни места не останется, и будет лишь одно огромное отвращение. Этот переход шел незаметно, и она внутри это знала, но все равно покорно ждала, потому что она ничего не могла сделать, или не хотела.

Иногда в ней просыпался панический страх, она начинала метаться, могла выскочить из вагона метро или автобуса, но из этой жизни выскочить было невозможно, а ей хотелось, но она подавляла в себе страх и старалась снова погрузиться в спячку и не замечать того, что происходит вокруг. Если же страх брал верх, то она чувствовала, как подступает безумие, черная бездна, страшное пространство без дна, куда можно падать и падать, безо всякой надежды вернуться назад, открывая по пути для себя все новые и новые извращения и получая от этого удовольствие, ибо — она теперь знала это — все сумасшедшие получают удовольствие от своего состояния, иначе они бы не оставались в нем, и поэтому их мучают лекарствами и электрошоками, чтобы выработать в них условный рефлекс отталкивания от безумия.

А ей порой хотелось забыть об инстинкте самосохранения, и она чувствовала, как ее туда тянет, тянет, и тогда ты не будешь ощущать собственного тела и своего «я», ты как бы сольешься с природой и думать будет не нужно, и только последним усилием воли она удерживалась на краю, но ей становилось все труднее и труднее делать это усилие над собой.

* * *

Галя жила в Ленинграде в коммунальной квартире, там было восемь соседей, из них одна соседка сумасшедшая, которая часто стояла на кухне у плиты и ничего не варила, не жарила, а только тихонько напевала и приплясывала. Этим она всех ужасно раздражала, именно тем, что занимала место на кухне у плиты и ничего не делала, но разговаривать с ней было бесполезно.

Галя привезла с собой во Францию и свою дочку Юлю, она говорила, что здесь ей будет лучше — во Франции все продукты экологически чистые и даже песок в песочнице чистый, и когда Юля ходила гулять, она возвращалась вся чистая, и ее одежду не надо было стирать. Галя очень любила свою дочку, но правда, часто ее ругала, потому что была очень нервная и даже немного истеричная. Она то кричала: «Я тебя убью!», то начинала ее целовать, обнимать и жалеть, а Пьер смотрел на все это и загадочно улыбался.

Может, он вспоминал свое детство, а может репетировал свое поведение на следующий раз, ведь разов будет еще много (так он думал), и на каждый раз нужно было составить в уме ситуацию и разыграть ее. Например, слова «Я тебя убью!» могли ему очень пригодиться, ведь он помнил, как его отец однажды схватил его мать за волосы и с ножом в руке, который он поднес к ее самому горлу, повторял: «Я тебя убью!» Он знал, почему его отец так себя вел, потому что ему недоставало нежности, любви, страсти, и они с его матерью никогда не обнимались и не целовались. Они даже спали в пижамах и никогда не прикасались друг к другу за исключением тех трех раз, когда им понадобилось произвести на свет своих троих детей — так думал Пьер.

Отец Пьера был ипохондрик, и мог часами сидеть неподвижно, уставясь в одну точку и думая свои мрачные мысли. У Пьера были еще сестра и брат, причем брат был близнец, но, несмотря на внешнее сходство, во всем остальном был мало похож на Пьера: работал врачом-кардиологом, у него были жена, двое детей, машина и дом. Он почти никогда не приходил к Пьеру в гости, а его жена вообще не могла видеть Пьера, и, встречаясь с ним, сразу же заливалась слезами. Пьер говорил, что это оттого, что ей уже слишком много и одного брата, а тут еще второй, похожий как две капли воды.

Правда, брат Пьера гораздо лучше сохранился, у него было больше волос на голове, а во рту блестели прекрасные белые вставные зубы. У Пьера зубы были очень плохие, да и тех оставалось не так уж много, а когда он сделал себе вставную челюсть, она у него очень быстро сломалась — бук