Домик в Оллингтоне — страница 125 из 138

Джонни вспоминал теперь не только свое последнее разочарование, но и всю свою прошедшую жизнь. Он вспомнил о своем ребячестве, о той отсталости с его стороны в переходе в мужество, которая лишила его возможности предложить Лили любовь свою, прежде чем она попала в когти этого ненавистного Кросби. Подумав об этом, он дал себе слово еще раз поколотить Кросби при первой с ним встрече, но так поколотить, чтобы отправить его на тот свет, если это окажется возможным и если его самого не попросят последовать за ним. Не жестоко ли в самом деле для них обоих, для Лили и для него, переносить такое наказание из-за низости этого человека? Простояв таким образом на мосту с четверть часа, Джонни вынул из кармана ножик и глубокими грубыми надрезами в дереве сгладил с перил имя Лили.

Едва только кончил он эту работу и все еще смотрел на воду, уносившую стружки, как услышал, что кто-то тихо подошел к нему, обернувшись назад, он увидел на мостике леди Джулию. Она была подле него и успела заметить его рукоделье.

– Не обидела ли она вас? – спросила леди Джулия.

– Ах, леди Джулия!

– Не обидела ли она вас чем-нибудь?

– Она отказала мне, и теперь все кончено.

– Она могла вам отказать, но из этого еще не следует, что все кончено. Мне очень жаль, что вы срезали ее имя. Уж не думаете ли вы вырезать его и из вашего сердца?

– Никогда. Я бы хотел, если бы это было возможно, но в том-то и дело, что невозможно.

– Берегите его как величайшее сокровище. В последующие годы вашей жизни оно будет для вас источником радости, а не печали. Любить искренно, хотя бы вы и любили тщетно, будет для вас утешением даже в то время, когда вы достигнете моих лет. Это будет значить, что вы имеете сердце.

– Не знаю. Я не желал бы иметь его.

– И вот еще что, теперь я понимаю ее чувства, я всегда думала, что вы рано приступаете к делу. Придет время, когда она гораздо лучше размыслит о ваших желаниях.

– Нет, нет, никогда. Теперь я начинаю узнавать ее.

– Если вы будете постоянны в своей любви, вы получите ее. Подумайте, как молода еще она и как молоды вы оба. Пройдет год, много два, вы одержите победу над ней, и тогда скажете мне, что я была добрая старуха для вас обоих.

– Нет, леди Джулия, не видать ее мне больше!

При этих словах по щекам Джонни Имса покатились слезы, он горько заплакал в присутствии доброй старухи. Она так кстати явилась к нему на помощь в минуты его глубокой печали. Леди Джулия невольным образом сделалась свидетельницей его слез, и потому он мог передать ей всю повесть своей скорби, в это время леди Джулия спокойно привела его к дому.

Глава LVПРЕДПОЛОЖЕНИЯ НЕ ОПРАВДАЛИСЬ

Читатели, может быть, припомнят, что молва предсказывала страшные вещи, которым предстояло случиться между фамилиями Хартльтон и Омниум. Леди Думбелло улыбалась каждый раз, когда с ней заговаривал мистер Плантаженет Поллисер. Мистер Поллисер признавался самому себе, что ему недостаточно одной политики и что для полноты его счастья необходима любовь. Лорд Думбелло сильно хмурился, когда глаза его останавливались на высокой фигуре наследника герцога, и сам герцог – этот потентат, обыкновенно столь могущественный в своем молчании, – сам герцог заговорил. Леди де Курси и леди Клэндидлем были положительно убеждены, что дело окончательно устроено. Поэтому я буду совершенно прав, если скажу, что в обществе открыто говорили о любви, непозволительной любви, между мистером Поллисер и леди Думбелло.

Общественные толки и молва пробрались в тот респектабельный сельский приход, в котором родилась леди Думбелло и из которого была взята в великолепные палаты, украшаемые в настоящее время ее присутствием. Молва достигла до пломстедского епископства, где все еще жил архидиакон Грантли, отец леди Думбелло, достигла до барчестерского деканства, где жили ее тетка и дед. Бесполезно было бы сообщать, чьи злые языки распространили такую молву в этих духовных местах, но нельзя не намекнуть, что замок Курси находился в недальнем расстоянии от Барчестера и что леди де Курси не привыкла скрывать своего дара слова.

Это была ужасная молва. И для какой матери подобная молва, относившаяся прямо к ее дочери, не должна быть ужасна? Она не могла звучать в ушах всякой другой матери страшнее, чем в ушах мистрис Грантли. Леди Думбелло, дочь, могла предаться свету вполне, но мистрис Грантли была предана ему только вполовину. Другая половина ее характера, ее привычек и ее желаний была посвящена предметам без сомнения прекрасным, – религии, человеколюбию и искреннему прямодушию. Правду надо сказать, что обстоятельства ее жизни принуждали ее служить Богу и мамону и что поэтому она восхищалась браком своей дочери с наследником маркиза, она восхищалась аристократическим возвышением своего детища, хотя и продолжала раздавать собственноручно Библии и катехизисы детям рабочих в пломстедском епископстве. Когда Гризельда сделалась леди Думбелло, мать боялась до некоторой степени, что ее дитя не в состоянии будет выполнить все требования нового своего положения, но дитя оказалось способным не только выполнить эти требования, но и достичь такой страшной высоты, такого громадного успеха, который доставлял матери большой восторг, а с тем вместе и большую боязнь. Ей отрадно было думать, что Гризельда была великою даже между дочерями маркизов, но в то же время она трепетала от одной мысли, как смертельно должно быть падение с подобной высоты, если только суждено быть падению!

Мистрис Грантли никогда, однако же, не мечтала о подобном падении! Она говорила архидиакону, и говорила довольно часто, что религиозные правила Гризельды были слишком твердо укоренены в ней, чтобы поколебать их внешними мирскими соблазнами, быть может, этим самым она хотела выразить свое убеждение, что учению пломстедского епископства дано такое прочное основание, что его не в состоянии поколебать всякое будущее учение Хартльбири. При таком убеждении, само собою разумеется, ей ни под каким видом не могла прийти в голову идея о побеге дочери из мужнина дома, она не допускала в своей дочери наклонности к тем порокам, в которые впадают иногда аристократические леди, не получившие столь прочного воспитания в правилах нравственности, служа сама так усердно, в одно и то же время, и Богу, и мамону, она никак не могла допустить, что дочь ее станет наслаждаться всеми удовольствиями света, не подумав о более возвышенных удовольствиях, о небесном блаженстве. И вдруг до нее доходит эта молва! Архидиакон сообщает ей хриплым шепотом, что ему советуют обратить внимание на эту молву, что слух, будто Гризельда намерена бросить мужа, носится по всему свету.

– Ничто в мире не заставит меня поверить этому, – сказала мистрис Грантли.

После того она сидела в гостиной и трепетала за дочь. Мистрис Арабин, жена декана, ходила по приходу и по секрету рассказывала ту же самую историю, прибавляя, что слышала это от мистрис Пруди, жены епископа.

– Эта женщина лжет, как отец лжи, – говорила мистрис Грантли, и трепетала еще больше, приготовляя свою работу для прихода, она думала об одной только дочери.

К чему приведет вся ее жизнь, к чему приведет все прошедшее в ее жизни, если это должно случиться? Она не хотела этому верить, а между тем трепетала еще более при мысли об экзальтации своей дочери и припоминала, что подобные вещи случались в том обществе, к которому Гризельда теперь принадлежала. О, не лучше ли было бы, если бы они не поднимали так высоко свои головы! С этой мыслью она одна бродила между надгробными памятниками соседнего кладбища и остановилась перед могилой, в которой лежало тело ее другой дочери. Неужели судьба этой дочери была счастливее!

Весьма немного говорено было по этому предмету между ней и архидиаконом, а между тем они, по-видимому, соглашались, что необходимо принять какие-нибудь меры. Он отправился в Лондон, виделся с дочерью, но не решился, однако, намекнуть ей об этом. Лорд Думбелло был сердит и весьма несообщителен. Как архидиакон, так и мистрис Грантли находили, что в доме их дочери для них не было комфорта, а так как они держали себя довольно гордо, то редко посещали своего зятя и не требовали от него особенного радушия. Однако он не мог не заметить, что в доме в Чарльстон-Гарденс было что-то не совсем ладно. Лорд Думбелло не был любезен с женой, в молчании, а не в словах прислуги было что-то угрюмое, оправдывавшее молву, которая достигла и до него.

– Он бывает там чаще, чем бы следовало, – сказал архидиакон. – Во всяком случае, я уверен в том, что эти посещения не нравятся Думбелло.

– Я напишу ей, – сказала мистрис Грантли. – Все-таки я ей мать: непременно напишу. Быть может, она и не знает, что говорят о ней люди.

И мистрис Грантли написала следующее:

«Пломстед, апреля, 186…

Милая моя Гризельда, иногда мне приходит на мысль, что ты до такой степени удалена от меня, что я едва ли имею право принимать участие в повседневных делах твоей жизни, и я знаю, что ты не имеешь возможности обращаться ко мне за советом или сочувствием, что, конечно, ты делала бы, выйдя замуж за джентльмена из нашей среды. Но я совершенно уверена, что мое дитя не забывает своей матери, оглядываясь на прошедшее, вспоминает ее нежную любовь, и что она позволит мне побеседовать с ней и подать помощь в трудные минуты жизни, как я подала бы ее всякому другому детищу, которого любила и лелеяла. Молю Бога, чтобы опасения мои относительно близости к тебе таких минут не имели никакого основания. Если же я не ошибаюсь, то, надеюсь, ты простишь мне мою заботливость.

До нас, более чем с одной стороны, дошли слухи, что…

О, Гризельда! Я решительно не знаю, какими словами скрыть от тебя и в то же время объяснить то, что должна написать. Говорят, что ты вступила в интимные отношения с мистером Поллисером, племянником герцога, и что муж твой сильно оскорблен. Может статься, лучше высказать тебе все откровенно, не считая за нужное предупреждать тебя, что я этому не верю. Говорят, будто бы ты намерена совершенно отдаться под покровительство мистера Поллисера. Милое дитя мое, ты можешь представить себе, с какою пыткою в душе я пишу эти слова, какую страшную пытку должна была перенести, прежде чем допустила мысль, на которую навели меня эти слова. Об этом открыто говорят в Барчестере, и твой отец, который был недавно в Лондоне и видел тебя, чувствует себя не в состоянии сказать мне что-нибудь успокоительное.