Домик в Оллингтоне — страница 79 из 138

– Конечно неприятно, – сказал Кросби. – Но нельзя же все сидеть дома. Вы знаете, что если человек день-другой не покажется, где нужно, про него сейчас же распустят страшные истории.

– Но ради бога скажите, как это случилось? В газетах пишут, что вы до полусмерти прибили человека, который сыграл над вами такую шутку.

– Газеты по обыкновению лгут. Я до него не дотронулся.

– Неужели? Ну уж извините, после такого удара по лицу я переломал бы ему все ребра.

– Явились полисмены, и дело кончилось. Не позволят же заводить шум и драку на дебаркадере, ведь это не в Салисберийском поле. Да и притом, кто может сказать заранее, что он может или не может отделать своего противника?

– Разумеется, это только и можно сказать после того, как сам поколотишь или тебя поколотят. Но что это за человек и что такое говорится в газетах насчет презрения к нему со стороны благородной фамилии?

– Все это ложь, и больше ничего. Он ни души не видел из фамилии де Курси.

– Значит, правда-то там, где дело касается другой девушки, не так ли, Кросби? Я ведь знал, что при настоящей помолвке вы находились в каком-то затруднительном положении.

– Не знаю, из-за чего и почему он разыграл из себя такого зверя. Вы, верно, что-нибудь слышали о моих оллингтонских знакомых?

– О, да, слышал.

– Как перед Богом, у меня на уме не было ничего дурного против них.

– Молодой человек тоже был знаком с ними? О, теперь я все понимаю! Он просто хочет занять ваше место. Как видно, он недурно принялся за дело. Что же вы намерены с ним делать?

– Ничего.

– Ничего! Очень странно! Я бы представил его судьям.

– Дело в том, Буттервел, я обязан пощадить имя той девушки. Я знаю, что поступил весьма дурно.

– Да, да, мне кажется, что очень дурно.

Мистер Буттервел произнес эти слова весьма решительным тоном, как будто он не намерен был допустить ни малейшего извинения в этом поступке и во всяком случае скрывать свое мнение. Кросби осуждал себя в деле своей женитьбы и с тем вместе заботился, чтобы другие, услышав от него самого подобное обвинение, сказали бы что-нибудь в его оправдание. Ведь приятелю нетрудно сказать, что подобные интрижки весьма обыкновенны и что в жизни нередко случается поступать неосмотрительно, даже опрометчиво. Он надеялся на такую благосклонность со стороны Фаулера Прата, но надеялся тщетно. Буттервел был добрый, снисходительный человек, старался всякому угодить и никогда не принимал на себя обязанности читать морали, а все-таки и Буттервел ни слова не сказал в утешение Кросби. Кросби не имел на своей стороне ни одного человека, который бы смотрел сквозь пальцы на его проступок, считал бы это не проступком, но безрассудным увлечением, не имел никого, кроме членов семейства де Курси, которые совершенно овладели им и, как говорится, ели его живого.

– Теперь дела этого не поправить, – сказал Кросби. – Что касается до человека, который сделал на меня такое зверское нападение, он знает, что за ее юбками его никто не тронет. Я решительно ничего не могу сделать без того, чтобы не упоминать ее имени.

– Да, я понимаю, – сказал Буттервел. – Неприятно, весьма неприятно. Не знаю, могу ли я что-нибудь сделать для вас. Будете вы сегодня в совете?

– Непременно, – отвечал Кросби, становясь более и более опечаленным.

Острый его слух говорил ему, что он потерял к себе всякое уважение Буттервела, по крайней мере на некоторое время. Буттервел хотя и занимал высшую должность, но по привычке всегда обходился с Кросби как с человеком, которого должно уважать. Кросби пользовался и умел пользоваться, как в комитете, так и в обществе, почетом, гораздо выше того, на которое он по своему положению имел законное право. Теперь он был низведен с своего пьедестала. Никто лучше Буттервела не видел этого. Он шел по одному направлению с обществом, замечая почти инстинктивно, какое направление намеревалось взять общество. «Такт, такт и такт», – говорил он про себя, прогуливаясь по тропинкам путнейской виллы. Кросби теперь секретарь, тогда как несколько месяцев тому назад был обыкновенным клерком, несмотря на то инстинкт мистера Буттервела говорил ему, что Кросби пал. Поэтому у него не было ни малейшего расположения выразить сочувствие к человеку, которого постигло несчастье, оставляя секретарский кабинет, он знал заранее, что много пройдет времени до той поры, когда он снова заглянет в него.

Под влиянием досады Кросби решился действовать с этой минуты, заглушив в себе всякую совесть. Он решился показаться в совет с таким равнодушием к своему подбитому глазу, каким только мог располагать, и, если ему скажут что-нибудь, он приготовился ответить. Он решился идти в клуб и разразить свой гнев над тем, кто обнаружит к нему хотя малейшее пренебрежение. Он не мог выместить свою досаду на Джонни Имсе и хотел выместить ее на других. Не для того он приобрел видное положение в обществе и сохранял его в течение нескольких лет, чтобы позволить уничтожить себя потому только, что сделал ошибку. Если общество, к которому он принадлежал, намерено объявить ему войну, он готов был вступить в бой немедленно. Что касается до Буттервела – Буттервела неспособного, Буттервела несносного, Буттервела, который при всяком затруднении в течении многих лет прибегал к нему за советом, – он даст ему понять, каково быть таким вероломным в отношении к тому, кого он считал своим другом. Он решился показать всем членам совета, что пренебрегает ими и держит их в своих руках. Предназначая себе таким образом план будущего образа своих действий, он ввел в него пункта два относительно членов благородного семейства де Курси. Он решился показать им, что вовсе не намерен быть их покорнейшим слугою. Он решился высказаться перед ними откровенно, и если после этой откровенности они захотят разорвать «брачный союз», то могут это сделать, горевать он не станет. В то время как он, облокотясь на ручку кресла, размышлял об этом, в голове его блеснула мысль, – мысль, создавшая ему воздушный замок, мечту, осуществление которой казалось ему возможным, в этом замке он видел себя стоящим на коленях перед Лили Дель, выпрашивающим у нее прощение и умоляющим снова принять его в ее сердце.

– Мистер Кросби явился сегодня, – сказал мистер Буттервел мистеру Оптимисту.

– Явился? – спросил мистер Оптимист весьма серьезно, ему уже известен был весь скандал на дебаркадере железной дороги.

– Страшным образом обезобразили его.

– Очень неприятно слышать. Это так… так… так. Если бы это был кто-нибудь из клерков, мы бы должны были сказать ему, что он срамит наш комитет.

– Чем же виноват человек, если ему поставят фонарь? Ведь не сам же он подбил себе глаз, – сказал майор Фиаско.

– Я знаю, что он не сам себе подбил глаз, – продолжал мистер Оптимист, – но, мне кажется, в его положении он должен бы держаться как можно дальше от всякого скандала.

– Он бы от души это сделал, если бы представлялась возможность, – сказал майор. – Я думаю, ему точно так же не хотелось бы ходить с подбитым глазам, как и мне, как и всякому другому.

– Не знаю, мне никто не подшибет глаза, – сказал мистер Оптимист.

– Скажите лучше, никто еще не подшибал, – заметил майор.

– И надеюсь, никогда не подшибут, – сказал мистер Буттервел.

В это время наступил час общего собрания, и в зал совета вошел мистер Кросби.

– Мы очень сожалели, услышав о вашем несчастье, – сказал Оптимист весьма серьезно.

– Я думаю, вдвое меньше, чем я сожалел, – сказал Кросби со смехом. – Чрезвычайная гадость иметь подбитый глаз, другой может принять меня за кулачного бойца.

– Притом еще за кулачного бойца, который не выиграл боя, – сказал Фиаско.

– Не знаю, чтобы тут была большая разница, – возразил Кросби. – Вообще подобная вещь неприятна, и, пожалуйста, не будемте говорить об этом.

Мистер Оптимист был однако же того мнения, что он должен был, по обязанности своей, поговорить об этом. Как бы то ни было, он был председательствующий в Совете, а мистер Кросби ни больше ни меньше как его секретарь. Смотря на их относительные положения, разве ему не следовало сделать замечания за такую неблагопристойность? Неужели Рэфль Бофль не сказал бы ни слова, если бы мистер Буттервел, будучи секретарем, явился в должность с подбитым глазом? Он желал выказать права председателя во всей их полноте, но, несмотря на то, он чувствовал большое замешательство и не имел никакой возможности приискать приличные выражения.

– Гм, да, хорошо, приступимте же к делу, – сказал он, удерживая, однако же, за собою право возвратиться к подбитому глазу секретаря немедленно после окончания обыкновенных занятий Совета.

Но когда обыкновенные занятия Совета кончились, секретарь удалился из зала собрания, не дав председателю ни минуты времени собраться с мыслями и начать разговор о подбитом глазе.

Возвратясь в свой кабинет, Кросби застал там Мортимера Гезби.

– Любезный мой, – сказал Гезби, – да ведь это прескверная вещь.

– Чрезвычайно скверная, – отвечал Кросби. – Такая скверная, что я ни с кем не хочу говорить о ней.

– Леди Амелия страшно беспокоится.

Гезби жену свою всегда называл леди Амелией, даже в то время, когда говорил о ней с ее братьями и сестрами. Ни под каким видом он не позволял себе называть дочь графа христианским ее именем, хотя эта дочь была его законная жена.

– Она думает, что вы больны.

– Нет, не болен, но, как видите, обезображен.

– Но за то вы его порядочно побили?

– И не думал, – с досадой сказал Кросби. – Я пальцем его не тронул. Пожалуйста, не верьте вы всему, что читаете в газетах.

– Разумеется. Да, например, можно ли поверить, что говорится в них насчет его видов на леди Александрину? Это чистейшая ложь.

– Не верьте ничему, кроме разве того, что мне подбили глаз.

– Ну, это видимое дело. Леди Амелия полагает, что вам будет гораздо спокойнее, если вы сегодня приедете к нам. Конечно, вам не следовало бы выезжать, но леди Амелия так снисходительна, что с ней вам нечего стесняться.