Камбре, 1076 г.
Лихорадочный дух времени таил в себе опасности. Герхард, епископ Камбрейский, был в этом твёрдо убеждён. Христиане, которые поверили, что лично им даровано откровение, проливающее свет на замысел Божий, представляли опасность для Церкви и для великого стройного порядка, который она усердно создавала на протяжении тысячи лет. В тени грандиозного юбилея вновь зашевелился страшный змей ереси, несколько веков назад казавшийся окончательно побеждённым. В Орлеане несколько священнослужителей – среди них один, пользовавшийся особой благосклонностью короля, – по слухам, заявили, будто никакой Церкви не существует [459]. Обитатели одного замка близ Милана дали обет целомудрия, претендуя на непорочность, неведомую женатым священникам. Всего в полутораста километрах от самого Камбре какому-то крестьянину приснилось, что через задний проход в его тело проникли пчёлы, которые затем поведали ему о беззакониях церковников. Казалось, это безумие может поразить все слои общества. Впрочем, чаще всего со всех сторон звучали одни и те же обвинения: что священники недостойны совершать церковные таинства и обряды; что они запятнали свой сан и погрязли в злоупотреблениях; что они вообще не настоящие христиане. В этих претензиях нетрудно было расслышать доносившееся из глубины веков эхо проповеди донатистов.
Беспокоясь о том, куда заведут эти бредни, Герхард не терял бдительности. Когда ему донесли, что некто Рамирд «многое излагал вопреки вере и приобщил к своей доктрине немало учеников и простых людей обоих полов» [460], епископ без промедления принял необходимые меры. Рамирда вызвали в Камбре; здесь он предстал перед комиссией, составленной из аббатов и учёных богословов. Ответив на их вопросы, Рамирд не сказал ничего, что они сочли бы противоречащим ортодоксии. После этого ему было предложено вместе с Герхардом участвовать в евхаристии – великом таинстве превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Чудо это не могло совершиться без участия священника, но Рамирд, объявив, что епископ погряз в грехах, отказался признавать за ним священный сан. Это вызвало бурю негодования; дело дошло до рукоприкладства. Слуги Герхарда схватили человека, оскорбившего их господина, и затолкали его в деревянную хижину, которую толпа затем подожгла. Рамирд встал на колени и молился, пока не сгорел заживо.
Всплеск насилия со стороны толпы репутации Герхарда, конечно, повредил, но и благотворные последствия были налицо. Смертные приговоры еретикам уже выносили до этого. За полвека до Рамирда тех самых орлеанских священников, которые глумливо сомневались в существовании Церкви, принародно сожгли. Впрочем, до них на латинском Западе за ересь никогда никого не казнили [461]. Ныне грубость мер соответствовала грубости умонастроений. Последователи Рамирда тут же бросились собирать его прах и провозгласили его мучеником, что свидетельствовало об их поистине безумной приверженности его учению. Требования их были дикими и непрактичными: им хотелось, чтобы во тьме павшего мира вся Церковь сияла столь же ярко, как живущий в строгом соответствии с уставом монастырь. Священников, в отличие от монахов, никто никогда не обязывал давать обет безбрачия. Тем не менее в последние годы призывы к целибату зазвучали исключительно громко. В Милане вот уже два десятилетия вспыхивали беспорядки из-за того, что священники открыто жили со своими жёнами. Женатых священников бойкотировали, над ними издевались, на них нападали. Говорили, что их прикосновение – «то же, что собачий помёт» [462]. Вооружённые люди заперли архиепископа в его собственном соборе, а когда он умер, попытались навязать городу своего кандидата. Герхарду, рукоположённому в епископы всего несколько месяцев назад, не хотелось стать свидетелем подобного волнения в Камбре. Именно поэтому он не наказал убийц Рамирда, а отнёсся к ним как к орудию высшего замысла. Ересь, в конце концов, нужно было искоренять. Последователями Рамирда были ткачи, крестьяне и рабочие; могут ли такие люди предъявлять претензии епископу?
За пределами Камбре, однако, у Рамирда обнаружились и более влиятельные поклонники. В начале 1077 г. архиепископ Парижский получил письмо, в котором о судьбе сожжённого сообщалось с глубоким негодованием: «Это нам кажется крайне ужасным» [463]. По мнению автора письма, Рамирд преступником не был. Наоборот, преступление совершили те, кто его убил. Для Герхарда это был не просто упрёк, а сокрушительный удар. Автор письма тоже был епископом, но не простым. Сожжение Рамирда осудил сам папа римский.
Гильдебранд всегда был радикалом. По слухам, он родился в семье плотника из Тосканы, но о том, что ему уготовано великое будущее, знал буквально с пелёнок: на них видели чудесные вспышки огня, пламя исходило и от головы младенца. Несмотря на скромное происхождение, Гильдебранд не сомневался, что Бог возложил на него судьбоносную миссию. В юности ему было видение самого святого Павла, очищающего римский монастырь от коровьего навоза. Это убедило юношу, что свою жизнь он должен посвятить одной цели: вычистить из Церкви всю скверну – до последнего пятнышка. В других краях этого намерения было бы достаточно, чтобы объявить самого Гильдебранда еретиком. Но Рим во времена его молодости был опьянён мучительным желанием обновления. Слишком долго папство оставалось игрушкой в руках местных знатных родов. На папском престоле раз за разом оказывались скандальные фигуры. Всё это было до того возмутительно, что в конце концов вмешался сам император. Генрих III был человеком исключительно благочестивым и столь же самоуверенным. С присущей помазаннику Божьему решимостью он назначал и смещал римских пап одного за другим, пока в 1048 г. не остановил свой выбор на собственном дальнем родственнике. Вмешательство императора было, конечно, бесцеремонным, но Генриху всё-таки удалось восстановить авторитет папства. Теперь папами становились люди дальновидные и богобоязненные, не жалевшие сил на пути обновления. Своё великое начинание они назвали реформацией (reformatio), стремясь очистить от налёта мирской суеты не только папство, но и сам мир. Всё чаще в земли к северу от Альп посылались особые папские агенты – легаты; параллельно с этим талантливых клириков со всего латинского Запада приглашали в Рим. Город вновь, спустя столько столетий, стал восприниматься как одна из столиц, где решаются судьбы мира.
Делая карьеру в Римской церкви, Гильдебранд, безусловно, воспринимал её как организацию со вселенскими притязаниями. Его добросовестное отношение к своим обязанностям и упорство в достижении целей идеально соответствовали её растущим амбициям. К 1073 г. он стал самым ценным из папских агентов и вполне мог претендовать на главенство в христианском мире. В том году престол святого Петра вновь опустел, но никому не пришло в голову дожидаться, пока молодой и своенравный сын Генриха III – Генрих IV – назначит нового папу. «Гильдебранда в епископы!» [464] – ревела толпа. Кандидата от народа несли на руках до самого Латерана, древнего дворца, подаренного римскому епископу ещё императором Константином. Об амбициях Гильдебранда свидетельствовал символический жест. Он взял имя римского аристократа, неустанно трудившегося, чтобы подготовить Церковь к концу времён, – и, таким образом, стал седьмым римским папой по имени Григорий. Впоследствии именно его называли человеком, «на котором почил дух первого Григория» [465].
В действительности, однако, притязания Григория VII как папы римского были беспрецедентными, и именно поэтому судьбоносными. Его предшественники неизменно претендовали на главенство в христианском мире, но никто ещё не заявлял о папских амбициях столь прямо и решительно. Бесчисленные документы, хранившиеся в пыльных папских библиотеках, – постановления церковных соборов и указы покойных понтификов – содержали немало прецедентов, которые как нельзя лучше подходили для нужд Григория. Он повелел найти и собрать их. Впрочем, при необходимости новый папа был всегда готов вводить откровенные новшества. Отныне лишь римскому епископу позволялось именоваться Вселенским; поручать суд над высшими низшим; освобождать от клятв тех, кто поклялся господину в верности. Эти реформы переворачивали мир с ног на голову. Внедрять их Григорий начал, по сути, ещё до того, как стал папой. Бесчинствовавших в Милане он не только не осудил, но дал им своё благословение. Григорий считал, что нет ничего греховного в том, чтобы подкреплять увещевания угрозой применения силы. Преемнику святого Петра не стоит пренебрегать поддержкой воинствующих верующих: ведь на кону стоит судьба всего христианского мира. Доказательства были налицо. Один из сторонников Григория утверждал, что во время совершения таинства евхаристии в одной из церквей явился ангел с ведром и принялся отмывать священника. Вода становилась всё чернее и чернее, пока наконец ангел не вылил её прямо на голову священнослужителю. Священник, на репутации которого до того случая не было ни единого пятна, расплакался и признался, что прошлой ночью спал со служанкой. Григорий чувствовал, что призван, как этот ангел, осуществить великое очищение. Церковь поразила проказа. Лишь ему, преемнику святого Петра, под силу вернуть ей чистоту. Священники должны сохранять девство, как монахи. Григорий считал, что его миссия – «искоренять и разорять, губить и разрушать, созидать и насаждать» [466].
Ни один римский папа никогда не расшатывал основания христианского мира так сильно. Восторг сторонников Григория заглушали опасения его противников. Не только Герхард чувствовал себя сбитым с толку. Многим казалось, что церковью овладела ересь. Иерархической структуре, от существования которой зависел авторитет епископов, угрожал человек, который сам же её и возглавлял. Жертвами реформаторского пыла Григория стали не только священники, которые осквернили сан, поддавшись собственной похоти. Когда Рамирд отказался участвовать в евхаристии вместе с Герхардом, у него была на то конкретная причина. Когда в июне 1076 г. Герхард был избран епископом Камбрейским, он сразу же отправился ко двору германского короля. Там, следуя старинному обычаю, он принёс клятву верности Генриху IV. В свою очередь, король вручил ему пастушеский посох и кольцо – символ брака. Долгое время всем казалось естественным то, что право инвеституры – введения епископов в сан – на землях императора принадлежит ему самому. Григорий, однако, готов был это право оспорить. Отказавшись признать Герхарда священником, Рамирд поступил в полном соответствии с указом Римской Церкви. Этот указ «открыто запретил королю впредь иметь какие-либо права при назначении епископов» [467]. Это был грандиозный шаг. Запретив королям совать нос в дела Церкви, Рим нанёс удар в самое сердце мирового порядка.
Григорию, конечно, именно это и было нужно. Загрязнение может принимать разные формы. Епископ, обязанный инвеститурой королю, нисколько не чище священника, переспавшего со служанкой. Продаться за побрякушки, поместья или должности – значит предать Царя Небесного. Масштаб изменений, которым римский епископ хотел подвергнуть латинский Запад, был поистине исключительным: достаточно вспомнить, что всего за три десятилетия до Григория его предшественники, тоже реформаторы, становились папами по воле Генриха III. В отношении императоров принято было употреблять слово sanctissimus – святейший; имперские епископы с давних пор управляли феодальными владениями; но для Григория всё это не имело никакого значения. Слишком долго противостоявшие друг другу миры – мир земных аппетитов и мир приверженности Христу, мир растления и мир чистоты, мир секулярный (saecularia) и мир религии (religio) – так тесно переплетались. Епископы – или служители одного только Бога, или вообще никто. Церковь должна была получить свободу от государства.
Римскому папе «позволено смещать императоров» [468]. Это утверждение вошло в список тезисов о папской власти, который Григорий в марте 1075 г. составил для личного пользования. Григорий хорошо подготовился к неизбежному ответному удару. До сих пор на это право не претендовал никто из пап; но никто из прежних пап, конечно, не осмеливался бросить вызов власти императора столь прямо и твёрдо. Предъявив права на единоличное главенство в христианском мире, растоптав вековые прерогативы монархии, Григорий нанёс Генриху IV тяжкое оскорбление. Молодой король был наследником императорской династии, представители которой не моргнув глазом смещали неугодных пап; вдобавок он был абсолютно уверен, что и право, и традиция на его стороне. В начале 1076 г. Генрих созвал имперских епископов на собор, местом проведения которого был выбран германский город Вормс. Епископы прекрасно понимали, чего от них хочет император. Они признали избрание Гильдебранда папой недействительным. Как только было принято это решение, за дело взялись императорские писцы. «Пусть другой человек займёт престол святого Петра!» Григорию был послан самый грубый сигнал: «Отрекись от престола, немедленно!»
Но Григорий знал толк в грубости. Получив приказ отречься, он не только не подчинился, но тут же повысил ставки. В самом Латеране он объявил, что Генрих связан «цепью анафемы» [469] и отлучён от Церкви. Все его подданные освобождались от всех данных ему клятв верности. Сам Генрих был низвергнут как тиран и враг Божий. Последствия этого приговора оказались поистине разрушительными. Многочисленные вассалы Генриха спешили воспользоваться возможностями, которые предоставило им его отлучение. Его королевство начало распадаться на части. К концу года Генрих был загнан в угол. Власть его до того ослабла, что он решился на отчаянный шаг. В разгар зимы он перешёл через Альпы, направляясь в Каноссу, замок на севере Апеннин. Там находился Григорий. Три дня наследник Константина и Карла Великого, босой и одетый во власяницу, стоял, дрожа всем телом, перед воротами замка. Наконец Григорий приказал открыть ворота и вызвал Генриха к себе, поцеловав его в знак прощения. «…Царя Града [Рима] не окружил он почитанием, как властителя мира, но обрёк с помощью меча анафемы на долю человека, сотворённого из глины» [470].
Потрясение было подобно настоящей сейсмической волне. Генрих довольно быстро отрёкся от своих обещаний и в 1084 г. захватил Рим, вынудив своего главного врага бежать из города; но последствия реформ Григория для христианского мира были уже необратимыми. Впервые в истории латинского Запада государственные дела обсуждались во всех его концах представителями всех классов общества. «О чём ещё говорят даже прядильщицы за прялками и ремесленники у себя в мастерских?» [471] Противники папы считали, что это ещё сильнее запятнало имя Григория. Подстрекать прядильщиц и сапожников высказывать суждения о сильных мира сего – значит играть с огнём. Жесточайший тон пропаганды, направленной против Генриха, – утверждали, что он развратник, поджигатель, осквернитель монахинь, – сам по себе угрожал устоям общества. Не меньшей угрозой была готовность папы натравить толпу на священников, противящихся его реформации. Последствия таких выпадов могли оказаться непредсказуемыми…
Как убедился епископ Камбрейский, одним из самых опасных последствий были восстания, охватывавшие целые города. В 1077 г. Герхард, отчаянно пытаясь избежать потери сана, грозившей ему как епископу, который принял кольцо из рук Генриха IV, проделал путь до самого Рима, чтобы ходатайствовать перед папой. Однако Григорий отказался его принять. Герхарду пришлось возвращаться на север и просить о снисхождении папского легата в Бургундии, чтобы его избрание наконец было одобрено. Тем временем в отсутствие епископа власть в Камбре захватили рабочие и крестьяне. Они провозгласили коммуну и поклялись не пускать епископа в город. Узнав о бунте, Герхард вынужден был обратиться за помощью к правителю соседнего графства. Очередное унижение! Даже когда восстание было подавлено, а его руководители казнены, сохранилось ощущение, что мир сошёл с ума. «Рыцари восстают против своих господ, дети – против родителей. Подданных подстрекают восставать против королей, правда смешалась с ложью, нарушается святость клятв» [472].
Герхард, однако, клятву верности, принесённую Григорию, не нарушил. Подавив восстание, он тут же принялся вводить среди своих священников те самые нормы, проповедь которых меньше года назад закончилась для Рамирда гибелью. Приверженцем реформации Герхард остался даже после смерти Григория. У него, как и у других епископов по всей империи, наконец открылись глаза. Унижение Генриха IV наглядно продемонстрировало потрясающие перспективы, открывавшиеся перед Церковью. Мечты Григория и других реформаторов о её окончательном отделении от мира земного на всех уровнях – от дворца до глухого села – больше не казались пустыми фантазиями. Добыть этот великий трофей вполне возможно. Дав обет безбрачия, избавившись от коварных пут падшего мира, священники подадут христианам пример чистоты и приведут их к Богу. Не только монастыри, но вся Церковь будет стоять в стороне от неумолимого течения «века» (saeculum). Епископы, ставшие приверженцами этого взгляда на Церковь, успокаивали себя тем, что, по сути, в нём не было ничего нового, ничего, что шло бы вразрез с учением их Спасителя. В Евангелиях ведь рассказывается о том, как к Иисусу подошли люди, желавшие подловить Его, и спросили, можно ли платить налоги языческому Риму. Он же попросил их показать Ему монету и спросил, чьё изображение на ней начеканено. Ему сказали: «Кесарево». И тогда Иисус ответил им: «Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» [473].
И всё же, как бы глубоко затеянная Григорием реформация ни уходила корнями в почву, на которой возникло христианское учение, плоды её оказались чем-то совершенно новым. Концепция секулярного, созданная Августином и развитая Колумбаном, теперь расцвела пышным цветом. Различие между религиозным и секулярным, между сакральным и профанным, существовало задолго до Григория и его сторонников, но именно благодаря им оно приобрело фундаментальное значение для Запада – «впервые и навсегда» [474]. Это был переломный момент. Земли, долгое время находившиеся в тени исчезнувшего римского мирового порядка и гораздо более богатых и развитых империй Востока, вступали на собственный, своеобразный путь. Речь не только об утвердившемся делении европейского общества на два самостоятельных измерения – Церковь и государство. Глубокий след оставила демонстрация возможностей христианства как источника потрясений и преобразований. Григорию и его сторонникам уже недостаточно было возвратить отдельных грешников и даже великие монастыри в религиозное измерение. Нужно было точно так же посвятить Богу весь христианский мир. Нужно было смыть грехи, ниспровергнуть могучих владык, перестроить весь мир в соответствии с представлениями о чистоте, взыскательной и воинствующей. Такой манифест порождён был унижением цезаря перед папой. «Всякому обычаю, каким бы он ни был древним, как бы широко ни был распространён, следует предпочесть истину; и обыкновение, которое противоречит истине, отменить» [475]. Так писал Григорий. Своё учение он называл nova consilia – «новые советы».
Это был триумф модели реформации, которая эхом отзовётся в грядущих веках, сотрясёт ещё не один трон и вдохновит многих мечтателей на размышления о перерождении общества. Сейсмическая волна докатится до далёких земель; трясти будет ещё много раз. Латинский Запад впервые ощутил вкус революции.
Диктуя законы
Из всех лозунгов реформаторов самым пьянящим было слово libertas – свобода. Её самым заметным символом стал монастырь, в котором ощущение святости было столь мощным, что Григорий избрал его в качестве образца для всей Церкви. Основанный в 910 г. среди лесистых холмов Бургундии, монастырь Клюни с самого начала находился в прямом подчинении у далёкого римского престола. Местный епископ не играл в его жизни никакой роли. Именно независимость Клюни предопределила его стремительный расцвет. Нескольким очень способным аббатам удалось бросить вызов жестокости и алчности местных феодалов и превратить монастырь в неприступный форпост Града Божьего. Столь непорочны были эти монахи, что они не только омывали гостям ноги, но и чистили их обувь. Столько было в них ангельского, что рассказывали, будто во время чтения псалмов они воспаряют над землёй. Почитателям клюнийских монахов казалось, что они сумели приблизиться к небесному настолько, насколько это вообще возможно для падших смертных. За два века монастырь не только не пришёл в упадок, но даже стал ещё великолепнее. Словно бабочка, возникающая из куколки, над неказистым зданием старой церкви вырастала новая, поражавшая невиданными масштабами. Казалось, что рёбра недостроенных сводов тянутся к небесам. Воистину, это было воплощённое в камне чувство свободы.
К 1095 г. работы в восточной части церкви были практически завершены; появилась возможность освятить два больших алтаря. Учитывая статус Клюни, эта честь была предоставлена самому римскому папе. Урбан II когда-то был приором Клюни, но переехал в Италию, где успел послужить Григорию в качестве советника, прославившись преданностью и проницательностью. В 1087 г. он сам был избран папой. Отправившись в Клюни, новый папа не просто отдавал дань уважения монастырю; он демонстрировал свою приверженность великому идеалу свободной и независимой Церкви. Папа прибыл в монастырь 18 сентября и освятил алтари неделей позже, назвав Клюни земным отражением Небесного Иерусалима. Урбан говорил от всего сердца; но ум его занимали мысли о предстоящей поездке. Покинув Бургундию, папа направился в город Клермон. Здесь, как и в Клюни, он только и говорил, что о свободе. На Великом соборе, в котором участвовало множество епископов и аббатов, всем священникам было официально запрещено приносить вассальную присягу светским владыкам. Затем 27 ноября римский папа покинул стены города и обратился к толпе, собравшейся прямо на грязном поле. Урбан не хуже Григория понимал ценность народного рвения. Нельзя было осуществить великое дело реформации, просто принимая решения на соборах. В ней не было смысла, если она не способна была освободить простых христиан всего мира, освятить небо и землю, подготовить падший мир ко Второму пришествию Христа и Страшному суду. Епископы и аббаты, собравшиеся в Клермоне, постановили, что Церковь должна стать «чистой – от всякой заразы зла» [476]. Цель была достойная; но можно ли было достичь её, пока Иерусалим находился под властью сарацин? Даже сияющая чистота Клюни не могла компенсировать этот ужас. Потрясения, которые принесла реформация в христианские королевства, Урбана только радовали – и он мечтал потрясти мир ещё сильнее. Папа римский зажёг сердца слушателей, осмелившись предложить им новую формулу спасения. В одном из постановлений Клермонского собора утверждалось, что жестокое ремесло воинов не обязательно является чем-то противным Господу и требующим покаяния, а может, напротив, само стать средством очищения от всех грехов. «Ибо если кто не ради славы и денег, но из благочестия отправится освободить Церковь Божию в Иерусалиме, его путешествие зачтётся ему вместо епитимьи» [477].
В Книге Откровения предсказывалось, что в конце времён ангел обрежет гроздья винограда земли, чтобы истоптать их в великом точиле гнева Божия, и кровь будет течь из точила, поднимаясь до самых конских узд [478]. Этот пассаж был хорошо знаком последователям Григория. Один из епископов, сопровождавших Урбана на пути в Клермон, открыто интересовался, не враги ли реформации будут истоптаны, когда придёт время этого последнего урожая. Вышло так, что реки крови залили не поле великой битвы папства и Генриха IV, а улицы далёкого Иерусалима. Своей речью Урбан достиг чудесных результатов. Огромная армия, составленная из воинов со всего латинского Запада, отправилась на Восток проторённой дорогой. Паломники пользовались ею с начала XI в.; вслед за ними воины пересекли Венгрию, прибыли в Константинополь, а оттуда добрались до Святой земли. Все попытки сарацин остановить их оказались безуспешными. Наконец, летом 1099 г. армия воинов-пилигримов оказалась под стенами Иерусалима. Уже 15 июля город был взят. Последовала резня; очистив мечи от крови, воины направились к гробнице Христа. Здесь, не веря своему счастью, они принялись славить Бога. Иерусалим, которым столетиями владели сарацины, снова стал христианским.
Успех был столь удивительным, что в него и в самом деле трудно было поверить; новость о нём значительно способствовала укреплению авторитета папства. Сам Урбан умер через две недели после взятия города, ещё до того, как до Рима дошли вести о великой победе, на которую он вдохновил христианских воинов; однако внедрению реформ, которым он посвятил всю свою жизнь, завоевание Святого Града очень помогло. Со времён Карла Великого императоры вели завоевательные войны под знаменем Христа; но никто ещё не отправлял целую армию в паломничество. Воины, присутствовавшие при взятии Иерусалима, сообщали, что видели «красивого всадника на белой лошади» [479] – некоторые готовы были поверить, что это был Сам Христос. Кем бы ни был на самом деле таинственный всадник, одно было ясно наверняка: Святой Град был завоёван не во славу какого-нибудь короля или императора, но во имя идеи гораздо более универсальной.
Но что это была за идея? На латинском Западе входило в употребление слово, которое до взятия Иерусалима было мало кому известно. Говорили, что воины-паломники сражаются под знаменем «христианского мира» [480] (по-латыни Christianitas). Эта категория, никак не связанная с династиями земных владык и владениями всевозможных феодалов, очень импонировала папству с его растущими амбициями. У кого больше прав на то, чтобы стоять во главе христианского мира, чем у наследника святого Петра? Не прошло и века с тех пор, как Генрих III за год сместил трёх римских пап подряд, а могущество понтификов в этой новой роли возросло настолько, что внук этого Генриха и сын Генриха IV запросил мира. В 1122 г. в Вормсе – там, откуда его отец отправил Григорию VII письмо с требованием отречения, – Генрих V подписал исторический конкордат. Этот документ положил конец спору об инвеституре, длившемуся полвека. На первый взгляд конкордат казался компромиссом; время показало, что это была победа папства. Всё реже выдвигались возражения и против второго ключевого требования реформаторов. Обет безбрачия стал обязательным для всех клириков, их отличием от представителей масс христианского народа – мирян, или лаиков (от латинского laicus). Когда в 1148 г. был издан ещё один папский указ, запрещавший священникам жениться и держать любовниц, многие просто закатили глаза: «Бессмысленно и смехотворно – разве кто-то ещё не знает, что это запрещено?» [481]
Следствием отделения Церкви от государства стал переворот, который постепенно охватил весь христианский мир. Влияние реформации чувствовалось теперь везде, где священники совершали богослужения для мирян – даже в самых захолустных деревнях. Римская Церковь была уже не просто первой среди равных; она превратилась в «площадку для разрешения споров, общую для всех священнослужителей и всех церквей» [482]. В результате сами клирики стали воспринимать себя по-новому, обрели общую идентичность. В многочисленных королевствах, феодах и городах, из которых состояло лоскутное одеяло христианского мира, появилось нечто доселе невиданное: целый класс людей, отвечавших не перед местными владыками, а перед иерархией во главе с престолом, о котором они говорили как о «первом в целом мире» [483].
Императоры и короли время от времени предпринимали попытки ему противодействовать, но раз за разом им приходилось зализывать раны. Впервые со времён наследников Константина власть над столь обширными территориями в Европе оказалась сосредоточена в руках одного человека – и человеком этим был епископ древней столицы мира. Он открыто претендовал на власть земную и небесную [484]; посылал легатов в варварские земли, требуя от их владык внимания к своим словам; двор его, по аналогии со зданием, в котором заседал когда-то римский сенат, называли Курией. И всё же папа не стал новым цезарем. Декларируя своё превосходство, он опирался не на силу оружия; возвышая своих слуг, он отдавал предпочтение не тем, кто был богаче или знатнее. После затеянной Григорием реформации Церковь стала институтом, подобных которому история не знала. Она не просто осознала свой суверенитет – она стала суверенной по собственному желанию. Григорий провозгласил, что папа «не может быть никем осуждён» [485]. В свою очередь, его решения обязаны были исполнять все христиане – даже короли и императоры. Курия стала для христианского мира высшей апелляционной инстанцией. Великий парадокс: освободившись от всего светского, Церковь сама стала государством.
Более того, для своего времени это было весьма необычное государство. Распоряжения пап были прежде всего юридическими актами. Превосходство римского епископа над остальными священнослужителями; проведённые им границы между Церковью и королевскими дворами; справедливая компенсация, которую обещал он пострадавшим от того, что через сто лет после каносского унижения именовали светской рукой: за всем этим стояла целая армия юристов. Главным оружием папства были не копья рыцарей, а перья писарей. «Кто, если не Бог, записал в сердцах людей естественный закон?» [486] Так вопрошал некогда Августин. Это убеждение, которого придерживался ещё святой Павел, теперь стало самой прочной основой вселенских притязаний папства. Римская Церковь осознанно противопоставляла свой порядок и первобытным обычаям, уходившим корнями в мерзость язычества, и недолговечным сводам законов, создававшимся по велению королей, и ветхим хартиям. Лишь один закон мог сохранить во всём христианском мире узы справедливости и благотворительности, без которых подлинно христианское общество невозможно себе представить. «Таков вечный закон, создатель и правитель вселенной» [487]. Без него поддержание порядка было для священников непосильной задачей.
Тем не менее, пока шла первая волна реформации, юристов особенно не ценили. Их выход на арену христианского мира, в отличие от похода воинов-пилигримов на Иерусалим, не вдохновил хронистов и поэтов на красноречивые похвалы, но в долгосрочной перспективе оказался куда более значимым. В 1088 г. – тогда же, когда Урбана II избрали папой, – был создан мозговой центр реформ, призванных преобразовать всё христианское общество: школа права в итальянской Болонье. Большой вклад в её создание внесла виднейшая соратница нового понтифика. Графиня Матильда, унаследовавшая обширные поместья в Тоскане, отличалась благочестием и несгибаемой волей и всегда находилась в эпицентре спровоцированных Григорием потрясений. Именно ей принадлежал замок Каносса; именно она после смерти Григория нанесла войскам Генриха IV сокрушительное поражение, вследствие которого он вынужден был навсегда покинуть Италию. В долгосрочной перспективе самым ценным вкладом Матильды в дело реформации стала финансовая поддержка, оказанная ей Ирнерию, юристу из Болоньи. Именно его комментарии к корпусу римского права, много лет покрывавшемуся плесенью в одной из древних библиотек и наконец открытому заново, дали христианам Запада то, что в исламском мире давно воспринимали как должное: целую систему законов, затрагивавших все аспекты человеческого бытия. Тексты, с которыми работал Ирнерий, определённо были созданы людьми, а не дарованы свыше, но это не мешало ему относиться к содержащимся в них нормам как к непреходящим законам, не утратившим практической ценности, несмотря на то что времена цезарей давно прошли. Исследования Ирнерия и в целом огромная область знаний, которую он открыл заново, были встречены с огромным энтузиазмом. Чтобы получить фундаментальное юридическое образование, молодые люди стекались в Болонью со всей Италии и из заальпийских стран. Итальянцы и иноземцы основали в городе две гильдии, по-латински называвшиеся universitates. Постепенно Болонья стала первым в истории университетским городом. Самого Ирнерия нельзя было назвать сторонником «реформации», но от его начинаний больше всего выиграли реформаторы. Путь из университета в Курию вскоре стал проторённой дорогой.
Впрочем, Болонья не была всего-навсего центром подготовки папских секретарей. Некоторые из учёных людей города мыслили гораздо шире. От адептов реформации, ознакомившихся с корпусом римского права, не мог укрыться его очевидный недостаток. Со времён великого заседания епископов в Никее, организованного Константином, церковные соборы приняли множество канонов. До сих пор, однако, никому не приходило в голову их систематизировать. Уже в новом тысячелетии предпринимались попытки исправить эту оплошность; но осуществить это удалось лишь после исследований Ирнерия. Так называемый «Декрет», авторство которого традиция приписывает одному-единственному монаху по имени Грациан, в действительности создавался десятилетиями [488]. Около 1150 г. эта работа была завершена. Для её осуществления, без сомнения, потребовались титанические усилия. Каноническое право состоит не только из канонов. Нужно было разыскать все указы прежних пап, решения других епископов и компиляции правил, касающихся наложения епитимьи. Эти тексты не просто были разбросаны по разным архивам – зачастую они друг другу прямо противоречили. То, что Грациан столкнулся с подобными трудностями, признавали те, кто дал «Декрету» альтернативное название: «Согласование несогласных канонов» (Concordantia discordantium canonum).
Как устранить противоречия? В распоряжении Грациана и его коллег были ещё два типа источников. Какие-то правила содержались в книгах самого Священного Писания, какие-то – в трудах Отцов Церкви: Иринея, Оригена, Августина и других. Но даже на их авторитет Грациан не мог опереться так, как веками опирались мусульманские законоведы на тексты, содержащие нормы, которые приверженцы ислама считали ниспосланными Богом. Такого источника у христиан никогда не было: ведь они верили, что Бог записывает Свои распоряжения на скрижалях человеческого сердца. Мнение Павла на этот счёт было решающим: «…весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя». Оно и стало для Грациана краеугольным камнем правосудия. Эта заповедь была для него столь важна, что именно её он поместил в самое начало «Декрета». Следуя примеру стоиков, как в своё время сам Павел, он определил её как естественный закон и ключ к созданию подлинно христианского законодательства. Перед Богом все души равны – только на основании этого допущения может твориться настоящее правосудие. А всё, что ему препятствует, должно остаться в прошлом. «Если же будет очевидно, что установления как церковные, так и мирские противоречат естественному праву, то они должны быть совершенно отменены» [489].
Многое из того, что вытекало из этой формулировки, люди прежних времён едва ли смогли бы понять. Налицо был решительный разрыв с древнейшими представлениями о том, что превыше всего – традиция, что судить людей великих следует не так, как простых, что неравенство – вещь естественная, и её нужно принять как должное. Наводя порядок, выпускники Болонского университета тем самым продолжали революцию. Эти прекрасно образованные правоведы были профессионалами нового образца. Грациан разрешил им отменять спорные обычаи, предоставив критерий, на основе которого следовало принимать такое решение, и тем самым изменил само понимание права. Прежде, как в эпоху римских юристов, так и во времена франкских королей, оно призвано было закреплять различия в статусах между людьми. Теперь, напротив, оно должно было обеспечивать равенство перед судом всех, вне зависимости от звания, богатства и знатности – ведь все люди одинаково были детьми Божьими.
Сделав это убеждение частью «Декрета», Грациан способствовал появлению нового, радикального подхода к правоведению. Работу специалиста по каноническому праву, как работу садовника, никогда нельзя было считать завершённой. Сорняки вновь и вновь прорастали, беспрестанно угрожая цветам. Каноническое право – в отличие от римского, которое болонские учёные считали завершённым и потому неизменяемым, – было ориентировано не только на прошлое, но и на будущее. Комментируя «Декрет», юристы исходили из убеждения, что в него всегда можно будет внести исправления. Ссылавшимся на древние авторитеты тоже нередко приходилось дополнять цитаты собственными размышлениями о том, как адаптировать мудрость веков к современной юридической практике. К примеру, что было делать христианам с очевидным противоречием между вопиющим имущественным неравенством и мнением ряда Отцов Церкви [490], утверждавших, что всем надлежит пользоваться совместно? Над этим вопросом десятилетиями бились самые выдающиеся учёные Болоньи. К 1200 г., через полвека после создания «Декрета», ответ был наконец найден – и ответ этот ожидало большое будущее. Правоведы всё чаще признавали: голодающий нищий, крадущий у богача, поступает iure naturali – «в соответствии с естественным правом». Следовательно, его нельзя счесть виновным в преступлении: ведь он всего лишь взял то, что причиталось ему по праву. Бог гневается в таких случаях не на голодного вора, а на богатого скупца. Специалисты по каноническому праву заключили, что всякий епископ, рассматривая подобные дела, обязан убедиться, что богатые исправно раздают милостыню. Благотворительность перестала быть делом добровольным, превратившись в юридическую обязанность.
Представление о том, что богатые должны помогать бедным, было, разумеется, древним, как само христианство. До сих пор, однако, никому не приходило в голову сделать логический вывод: беднякам причитается то, что необходимо им для выживания. Отныне удовлетворение жизненно важных потребностей считалось – в соответствии с формулировкой, которой всё чаще пользовались церковные юристы, – правом человека.
Право на латинском Западе стало важнейшим инструментом непрерывной революции.
Стоя на плечах гигантов
В 1140 г., через полвека после визита Урбана II в Клюни, в этот монастырь прибыл самый знаменитый человек всего христианского мира. Пётр Абеляр был обязан своей славой не подвигам на полях сражений, но учёным занятиям, которые он ещё в юности предпочёл рыцарскому званию. Абеляр, прославившийся «бесценным умом, непревзойдённой памятью и способностями, превосходящими человеческие» [491], сделал себе имя в самом роскошном из городов латинского Запада – Париже. Здесь пребывал двор французского короля и работали учёные, превосходившие талантами, самомнением и дерзостью даже интеллектуалов Болоньи. Но звезда Абеляра воссияла ярче всех. Говорили, что на его лекции стекались тысячи слушателей. Когда он шёл по улицам, прохожие оборачивались. Девушки и вовсе падали в обморок. Своим блеском и славой школы Парижа больше, чем кому-либо, были обязаны Абеляру, а тот с присущей ему скромностью называл себя «единственным сохранившимся в мире философом» [492].
С тех пор, однако, слава Абеляра давно уже стала недоброй. Задиристый и тщеславный, он умел мастерски выпутываться из сложных ситуаций, но в том, что касается их создания, был подлинным гением. Главным светочем парижских школ он был признан после бесчисленных споров с собственными учителями. А затем – в 1115 г. – началась самая скандальная из всех его авантюр. Абеляр вступил в тайную связь с одной не по годам развитой ученицей. «Она была не хуже других и лицом, но обширностью своих научных познаний превосходила всех» [493]. Звали её Элоиза. В конце концов они тайком поженились, но счастье их было недолгим: головорезы, подосланные дядей новобрачной, пробрались в дом Абеляра, пока он спал, и оскопили его. После такого унижения сам пострадавший отправился в мужской монастырь; Элоиза, по его настоянию, – в женский. Даже став монахом, Абеляр продолжал находить неприятности на свою голову. Ему следовало бы гордиться тем, что убежище ему предоставило аббатство Сен-Дени, расположенное недалеко от Парижа и считавшееся главным монастырём Французского королевства. Абеляр же, занявшись изучением истории обители, с нескрываемым удовольствием продемонстрировал, что легенда о её основании – не более чем фикция. Его новым братьям, разумеется, это не понравилось; а потому Абеляр, проигнорировав правило, запрещавшее монахам покидать монастырь без явно выраженного разрешения, отправился странствовать. Одно время он вёл жизнь отшельника, потом стал аббатом глухого монастыря на побережье Атлантики, затем вернулся в Париж, чтобы снова преподавать. Годы шли, а его харизма оставалась столь же яркой, как в юности. Ему по-прежнему удавалось приобретать поклонников и врагов. На седьмом десятке он наконец столкнулся с самой серьёзной проблемой: его официально признали еретиком. Сущность наказания излагалась в двух посланиях, отправленных летом 1140 г. из Рима. Сочинения талантливейшего учёного христианского мира приговаривались к сожжению – «всюду, где бы их ни нашли» [494]; талантливейший оратор Запада был осуждён на вечное молчание.
Один раз Абеляру уже удалось чудом избежать подобного исхода. Ещё в 1121 г. ему предъявили обвинение в создании еретического учения о Троице и приказали самому сжечь одну из своих книг. Позднее он признавался, что этот приговор принёс ему больше мук, чем последствия оскопления. Тогда, как и в 1140 г., приговор произнёс папский легат. Папство, намереваясь вершить правосудие во всём христианском мире, также было намерено охранять границы дозволенного в вопросах веры. Это были вещи взаимосвязанные: ведь именно в рамках христианского учения право Римской Церкви судить крестьян или королей обретало смысл. Абеляр, мыслитель, раз за разом бросавший вызов авторитету епископов и аббатов, не мог не вызывать у папства тревоги. К 1140 г. основания для определения границ ортодоксии у папских юристов были ещё прочнее, чем двумя десятилетиями ранее. Когда Абеляра снова вызвали в суд, наблюдать за процессом явился сам король Франции. Абеляр, однако, и не думал отвечать своим обвинителям, а обратился напрямую к папе. Узнав о приговоре, он тут же отправился в Рим, рассчитывая, что там сможет добиться справедливого суда. Немногие процессы, проводившиеся папскими юристами, обсуждались так же широко, как суд над Абеляром; его исход окончательно продемонстрировал: право решать, во что может, а во что не может верить христианин, отныне принадлежало им.
И всё же решение заставить Абеляра молчать не было единогласным. Обсуждение обвинений в ереси вышло исключительно бурным – не в последнюю очередь из-за участия самого обвиняемого. После первого приговора он ждал десять лет, прежде чем снова начать преподавать в Париже; но сомнений в собственной правоте у него не возникало. Насколько Абеляр был самонадеян, настолько же предан Богу. Когда Элоиза в письме из монастыря призналась Абеляру, что думала о нём, даже участвуя в евхаристии, и что скорее отказалась бы от рая, чем от этой страсти, он отвечал с напускной суровостью. Призывая супругу посвятить жизнь не памяти об их любви, а долгу монахини, он надеялся вернуть её на путь спасения. Со схожими чувствами он принялся исследовать труды Отцов Церкви. Обнаруживая в их сочинениях многочисленные противоречия, ставящие под сомнение догматы христианской веры, он составил целые списки таких спорных мест и тщательно их систематизировал; однако он вовсе не собирался бросать вызов учению Церкви. Разорвать грандиозную ткань христианской ортодоксии ему хотелось не больше, чем составителям канонического права. Как и Грациан, Абеляр пытался сделать так, чтобы на смену разногласиям пришла гармония. И он тоже верил в прогресс. «Сомневаясь, мы приходим к исследованию, исследуя, достигаем истины» [495]. На эту максиму опиралась вся теология Абеляра; он обещал ученикам, что с её помощью они придут к пониманию более глубокому, чем было у самих Отцов Церкви. Перед учёным, исследующим их труды с помощью разума, христианская истина рано или поздно предстанет в неискажённом виде: чистая, цельная, логически упорядоченная. Даже Абеляр не претендовал на авторитет, равный авторитету Оригена или Августина; но он стремился, стоя на их плечах, увидеть больше, чем видели они. С точки зрения его обвинителей, это было проявление чудовищной гордыни: «Абеляр, пытаясь уничтожить заслугу христианской веры, полагает возможным при помощи человеческого разума постигнуть всё то, что есть Бог» ![496] Но его почитателей это приводило в восторг. А среди этих почитателей были весьма высокопоставленные представители церковной иерархии.
Именно поэтому летом 1140 г., когда по дороге в Рим Абеляр остановился в Клюни, аббат принял его как дорогого гостя. Надёжнее убежища было не сыскать. Аббат Пётр, как свидетельствует его прозвище Достопочтенный, прославился безупречной святостью, а великая слава его монастыря позволяла считать его вторым человеком в христианском мире после самого папы. Даже Петру не удалось спасти от осуждения еретические идеи Абеляра; но благодаря своему высокому положению он смог добиться прощения для самого изгнанника. Проведя в Клюни два года, Абеляр умер от старости и истощения; уважительное отношение Петра к его памяти поражало. Вопреки всем обычаям, аббат повелел отправить его останки для погребения Элоизе и лично сопровождал гроб с телом. В широко распространившейся эпитафии Пётр назвал покойного философа «Аристотелем нашего времени». Противники Абеляра, пытавшиеся очернить его память и осудить как ересь саму его мысль о том, что божественные тайны можно познать при помощи логики, не добились безоговорочной победы. Харизма Абеляра пережила его. Элоиза умерла через два десятилетия после мужа и была похоронена рядом с ним; говорили, что он поднялся из могилы, чтобы обнять её тело. Так и поколения студентов падали в объятья покойного Абеляра. К 1200 г. университет в Париже уже ничем не уступал Болонскому. Мировоззрение, распространению которого Абеляр посвятил свою жизнь – вера в то, что созданный Богом порядок рационален, а законы, которыми он управляется, постижимы для смертных, – через сто лет после смерти философа само стало частью ортодоксии, оберегаемой папскими легатами. Сторонники этих взглядов не только перестали считаться врагами папства, но, наоборот, были признаны союзниками, нуждающимися в поддержке. В 1215 г. от имени папы был издан статут, подтверждавший независимость Парижского университета от архиепископа. Годом ранее схожим образом был определён правовой статус университетских коллегий, созданных к этому времени в английском Оксфорде. Университеты вырастали по всему христианскому миру как грибы после дождя. Исследования по методу, предложенному Абеляром, уже не просто дозволялись: их институционализировали.
«О всеобщем провидении Божием, на законах которого основано всё» [497] писал ещё Августин, размышляя о безмерности мироздания. Царицей наук в Париже и Оксфорде считалась, разумеется, теология; но не было недостатка и в других областях знания, где тоже необходимо было распознать законы Божьи. О существовании этих законов свидетельствовало всё – Солнце, Луна, звёзды, стихии, распределение материи, дикие звери и человеческое тело. Ничего безбожного, следовательно, не было в том, чтобы вслед за Абеляром утверждать: «Появление и развитие всего сущего, за исключением возникшего чудесным образом, может быть удовлетворительно объяснено» [498]. Напротив, изучение законов мироздания считалось формой почитания Бога, их сформулировавшего. Тех, кто охранял врата новых университетов, это убеждение не только не смущало, но вдохновляло. Философия, многим из противников Абеляра казавшаяся чем-то презренным, теперь легла в основу университетского образования. Важнейшей её задачей считалось исследование природных процессов. Изучение животных и растений, астрономии и даже математики относили к философии природы, или натурфилософии. Подлинное чудо – не то, что происходит чудесным образом, но строгий порядок, господствующий на Небесах и на земле.
Чтобы верить в это, не нужно было ставить под сомнение всемогущество Бога: ведь для Него всё возможно, а воля Его непостижима. Доказательства нетрудно было найти в Писании. Он заставил море расступиться, Он остановил солнце на небе, Он способен сделать это снова, если на то будет Его воля. Но в Писании говорится также, что даже Сам всемогущий Бог добровольно подчинился условиям договора – Завета. Так, когда вся земля была затоплена, Он поместил в облаках радугу в знак того, «что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа» [499]; Он заключил Завет с Авраамом и объявил его условия Моисею. Существовал, однако, ещё один, гораздо более поразительный пример того, как Он добровольно подчинил Себя другим. «Он выкупил нас от греха, и от Своего гнева, и от преисподней, и от власти дьявола, которого Он Сам пришёл победить ради вас (ибо мы сами не могли сделать этого), и выкупил для нас Царство Небесное; и, совершив это таким образом, показал, какова Его любовь к нам» [500]. Так Ансельм, когда Абеляр был ещё слишком юн, описывал Распятие. Христос искупил человечество, погрязшее в грехах. Но каким образом Он это сделал? Этот вопрос мучил Абеляра и других мыслителей его поколения. Предлагались разные ответы. Одни считали смерть Христа выкупом Сатане, другие – разрешением тяжбы между Небесами и Адом. Абеляр вслед за Ансельмом предпочитал более тонкий подход. Христос претерпел крестные страдания не для того, чтобы удовлетворить требования Дьявола, но затем, чтобы пробудить в человечестве любовь, «чтобы освободить нас от рабства, грехов и приобрести для нас истинную свободу сынов Божьих» [501]. Удовлетворены были требования справедливости; удовлетворив их, Христос продемонстрировал всему человечеству, что Небеса и земля воистину управлялись законами. Но Он сделал гораздо больше. В письмах, адресованных Элоизе, Абеляр призывал её размышлять о страданиях Христа, чтобы познать истинную природу любви. Он не хотел мучить свою убитую горем жену и не собирался отказываться от своей приверженности разуму; но для Абеляра не существовало противоречия между призванием логика и горячей преданностью страдающему Христу. Путь к мудрости начинался там, где был воздвигнут Крест.
Мистика и разум: христианство признало и то и другое. Бог, силой собственного голоса сотворивший свет и тьму и отделивший моря от тверди, в то же время устроил так, что всё Его творение стало воплощением гармонии. «От различения чисел зависит исследование и изучение всех остальных вещей» [502]. Так писал Абеляр. Спустя всего век после его смерти символы сотворённого Богом вселенского порядка, единства чудесного и геометрического, вознеслись над городами христианского мира. Аббатство Сен-Дени, в котором началась для Абеляра монашеская жизнь, изменилось до неузнаваемости. Солнечные лучи, проникая внутрь сквозь украсившее окна разноцветное стекло, наполняли пространство ни с чем не сравнимым светом – словно наступали последние времена, словно спускался с Небес Новый Иерусалим, сияние которого «подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному» [503]. Игра разноцветных лучей напоминала об Откровении, в то время как тянущиеся ввысь аркбутаны и стрельчатые арки свидетельствовали о познаниях архитектора в области пропорций и геометрии. Главная церковь обновлённого аббатства, освящённая в 1144 г. в присутствии самого короля Франции, стала образцом для многих соборов, возводившихся в новом великолепном стиле. «Наш ограниченный дух способен постичь истину лишь посредством материальных представлений» [504] – гласила надпись на вратах Сен-Дени. Создатели соборов, вдохновлённых новым обликом аббатства, в невиданных прежде масштабах воплотили в камне своеобразие порядка, установившегося на латинском Западе. Его сторонники называли его латинским словом modernitas – современность, то есть эпоха конца времён. Они говорили от имени революции – революции, которая победила.