Сомма, 1916 г.
Хуже всего была не сама война, а путь на фронт. «Уж поверь, многие наложили в штаны» [903]. За два года, минувшие с начала войны, Отто Дикс видел всё. В 1914 г. он незамедлительно записался добровольцем в артиллерию. Тогда людям казалось, что победа будет одержана быстро. Германия обладала самой большой военной мощью в Европе. Через десять лет после смерти Фридриха Вильгельма IV Пруссия стала ядром обширной Германской империи. Её король, как некогда Оттон Великий, был провозглашён цезарем – точнее, кайзером. Разумеется, такое величие вызывало зависть. С востока Германии угрожала Россия, с запада – Франция; они стремились сокрушить империю, зажав её в тиски. Британцы, опасаясь, что их владычеству над морями вскоре придёт конец, присоединились к французам. Нескольких недель хватило германской армии, чтобы пронестись через нейтральную Бельгию и достигнуть севера Франции. Опьянённым успехами немцам казалось, что Париж вскоре падёт. Но французы сумели сплотиться – и их столица по-прежнему дразнила германских солдат, оставаясь для них недосягаемой. Западный фронт покрылся глубокими ранами траншей. Ни одной из сторон не удавалось решительно перейти в наступление. Теперь, однако, на берегу реки Соммы армии Великобритании и Франции пытались совместными усилиями проделать дыру в лабиринте германской обороны. Всё лето гремела битва. Ещё на подступах к Сомме Дикс был оглушён звуком артиллерийских орудий – такой громкости он не мог себе даже представить – и увидел, что западный горизонт сияет, подобно молниям. Всё вокруг было разрушено; Дикса окружали поваленные деревья, обломки и грязь. По ночам ему снилось, как он пробирается сквозь развалины и протискивается сквозь узкие дверные проёмы. Однако, когда Дикс наконец прибыл на позиции, страх его покинул. Служба в пулемётной батарее его одновременно возбуждала и успокаивала. Ему даже удавалось время от времени рисовать.
Ещё в годы учёбы в Высшей школе художественного ремесла в Дрездене, саксонском городе, славившемся своей красотой, Дикс экспериментировал с разнообразными стилями. Когда началась война, ему было всего двадцать три года; родившись в небогатой семье, он всеми силами стремился сделать себе имя. Оказавшись на Сомме, среди бесконечной бойни в грязи, он стал свидетелем сцен, которые ни один живописец прошлых веков не мог даже вообразить. По ночам, когда он, съёжившись, рисовал при свете карбидной лампы, вспышки выстрелов освещали нейтральную полосу и искорёженные тела, висящие на колючей проволоке. Каждое утро рассвет озарял усеянную воронками панораму смерти. Первого июля, в первый день битвы, пулемётные очереди скосили почти двадцать тысяч британских солдат, безуспешно пытавшихся занять траншеи противника; ещё сорок тысяч были ранены. Всего за две недели по каждому метру немецких позиций было выпущено более 300 килограммов снарядов. Изобретались новые способы убийства людей. Пятнадцатого сентября чудовищные машины, которые создавшие их британцы назвали танками, впервые выкатили на поле боя, сметая всё на своём пути. К концу месяца летающие машины принялись регулярно сбрасывать бомбы на траншеи противника. Лишь в конце ноября бойня остановилась. Потери превышали миллион человек. Диксу, согнувшемуся за пулемётом, казалось, что преобразился весь мир. «С человечеством, – писал он, – происходят демонические перемены» [904].
Многие, впрочем, считали, что сражаются на стороне ангелов. За год до начала войны в Саксонии был воздвигнут величественный монумент в память о кровавом триумфе над Наполеоном. Центром мемориала стала колоссальная статуя архангела Михаила с пылающим мечом в руке. В том, что борьба Германии с враждебными державами подобна войне, которую ангелы ведут с демонами, были убеждены даже на самом верху. Кайзер, видя, что война затягивается, а последствия морской блокады Германии становятся всё заметнее, ещё сильнее поверил в то, что британцам помогает сам дьявол. В свою очередь, патриотично настроенные британцы говорили то же самое о немцах с самого начала войны. Епископы и газетчики объединились, чтобы вбить эту мысль в головы соотечественников. Немцы опустились до «грубого и беспощадного военного язычества» [905], вроде того, от которого их тысячу лет назад стремился спасти Бонифаций. Они вновь начали поклоняться Вотану. «Таймс» писала, что «в Германии на христианство начинают смотреть как на отжившую веру» [906].
Но диванным воякам, возможно, легче было поверить в это, чем солдатам в окопах. Недалеко от линии фронта, в городке Альбер, находилась базилика, увенчанная золотой статуей Богоматери с Младенцем. Годом ранее в шпиль попал снаряд; но статуя каким-то чудом не упала. Среди солдат – как британских, так и немецких – начались пересуды: говорили, что сторона, которая собьёт статую, неминуемо проиграет войну. Но многие, обратив взоры к Пресвятой Деве, задумывались не о том, кому достанется победа, а о страданиях обеих сторон. «Фигура, прежде триумфально венчавшая башню собора, – писал один британский солдат, – ныне склонилась, словно переживая величайшее горе» [907]. Богоматерь, в конце концов, знала, что такое оплакивать сына. Неудивительно, что среди мучений и горя, воцарившихся во всей Европе, образ распятого Христа в глазах многих приобрёл новую силу. Разумеется, обе стороны стремились использовать это в своих целях. В Германии морскую блокаду сравнивали с гвоздями, пронзившими тело Христа; в Британии история о канадском пленнике, распятом немцами, превратилась в пропагандистское клише. Так или иначе, в душах самих солдат, ежедневно рисковавших запутаться в колючей проволоке, попасть под град пулемётных выстрелов или погибнуть от прямого попадания снаряда, не покидавших долины смертной тени, распятие находило особый отклик. Христос страдал, как и они. Солдаты, сражавшиеся в битве на Сомме, с удивлением отмечали, что придорожные кресты, побитые и изрешечённые пулями, несмотря на повсеместное опустошение, выстояли. Даже на протестантов, даже на атеистов это производило впечатление. Солдаты представляли себе, что Христос принимает участие в их несерьёзных беседах в траншеях и не оставляет их в часы бессилия и боли. «Сомнений нет, мы знаем, что Ты здесь!» [908]
Отто Дикс в окопах много думал о страданиях Христа. Он был воспитан в лютеранской вере и взял с собой во Францию Библию. За время службы он видел достаточно артиллерийских атак, чтобы их последствия начали напоминать ему вид Голгофы. Как художник он не мог не отметить сходство страшного зрелища гибели солдата на металлическом обломке с распятием. И всё же Дикс отказывался – до такой степени, что британские пропагандисты сочли бы это подтверждением всех своих опасений насчёт немецкого характера, – признать, что страдания Христа не были бесполезными. Он считал, что искать в них смысл – значит держаться за ценности раба. «Быть распятым, погрузиться в глубочайшую бездну жизни» – это уже награда. В 1914 г. Дикс добровольцем отправился на войну, чтобы познать границы жизни и смерти, понять, что чувствуешь, когда вонзаешь в живот противнику штык и поворачиваешь его в ране; когда на твоих глазах твой товарищ получает пулю в лоб; когда повсюду «голод, блохи и грязь» [909]. Он верил: лишь благодаря такому опьяняющему опыту в человеке пробуждается сверхчеловек (Übermensch). Быть свободным – значит быть великим, а быть великим – значит быть ужасным. К этому убеждению Дикс пришёл вовсе не в результате чтения Библии. Стремление избавиться от рабского мировоззрения, упиваясь всеми качествами, подходящими для господина, представляло собой осознанный отказ от христианской морали со свойственным ей вниманием к слабым, бедным и угнетённым. Траншея посреди поля боя, страшнее которого история ещё не знала, казалась Диксу подходящей точкой обзора. Он считал, что наблюдает за крушением порядка, просуществовавшего девятнадцать веков. Помимо Библии, с собой у него была ещё одна книга. Изложенная в ней философия так его вдохновила, что в 1912 г., ещё во время учёбы в Дрездене, он вылепил из гипса бюст её автора в натуральную величину. Это была его первая скульптура и первая его работа, которую купила галерея. Критики, оценив обвисшие усы, мощную шею и суровый взгляд из-под густых бровей, признали: перед ними вылитый Фридрих Ницше.
«Разве мы не слышим ещё шума могильщиков, погребающих Бога? Разве не доносится до нас запах божественного тления? – и Боги истлевают! Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!» [910] Близ Соммы, где всё живое превратилось в месиво из грязи, пепла и изуродованных тел, читавший эти строки солдат должен был дрожать от мысли о том, что жертвоприношение на самом деле ничего не искупает. Ницше написал их ещё в 1882 г. Он сочинил притчу о безумце, который в светлый полдень зажёг фонарь и побежал на рынок, где никто не поверил его словам о том, что Бог истёк кровью под ножами людей. Трудно было предположить, что из Ницше вырастет такой кощунник. Он был сыном лютеранского пастора, благочестивого провинциала, который назвал его в честь Фридриха Вильгельма IV. Не по годам развитый Фридрих стал профессором, когда ему было всего двадцать четыре; но всего через десять лет он отказался от этой должности и стал бедным, но благородным бродягой. В конце концов его настигло тяжёлое психическое расстройство. Последние одиннадцать лет Ницше провёл в психиатрических лечебницах. Когда в 1900 г. его жизнь наконец оборвалась, казалось, что он потратил её впустую: книги, которые он судорожно писал, пока не сошёл с ума, мало у кого вызывали интерес. Слава пришла к Ницше уже после смерти. К тому времени, как в 1914 г. Дикс отправился на войну, захватив с собой труды философа, вокруг его фигуры в Европе велись нешуточные споры. Одни называли его самым опасным мыслителем всех времён и народов, другие провозглашали пророком. Многим казалось, что правы и те и другие.
Ницше был, конечно, не первым, чьё имя стало синонимом атеизма. Но никто – ни Спиноза, ни Дарвин, ни Маркс – до сих пор не решался с подобной невозмутимостью рассуждать о том, что убийство Бога может значить для общества. «Отрекаясь от христианской веры, выдёргиваешь этим у себя из-под ног право на христианскую мораль» [911]. К тем, кто думал иначе, Ницше испытывал глубокое отвращение. Философов он игнорировал как тайных священников. Социалисты, коммунисты, демократы – все, по его мнению, заблуждались. «Наивность – как будто от морали могло что-нибудь остаться, если бы не существовало санкционирующего Бога» [912]. К энтузиастам Просвещения, именовавшим себя рационалистами и при этом верившим, что у людей от рождения есть права, Ницше относился с презрением. Источником их учения о достоинстве человека был вовсе не разум, а та самая вера, от которой, как они самонадеянно полагали, им удалось избавиться. Декларации прав – лишь мусор, оставшийся, когда отступила волна христианства: бесцветные обломки, валяющиеся на побережье. Бог мёртв, но в грандиозной пещере бывшего христианского мира по-прежнему видна его тень – огромная и пугающая. Возможно, она задержится там на долгие века. Христианство господствовало два тысячелетия. Избавиться от него не так-то просто. Его мифы никуда не исчезнут; замаскировавшись под нечто секулярное, менее мифическими они от этого не стали. «Такие призраки, как достоинство человека, достоинство труда…» [913] – христианские во всех отношениях.
Рассуждая так, Ницше вовсе не стремился польстить христианству. Он презирал тех, кто, держа в руках обагрённые кровью Бога ножи, продолжал придерживаться христианской морали, не только за это мошенничество, но и за сами их убеждения. Сам Ницше полагал, что забота об униженных и страдающих – яд, не имеющий со справедливостью ничего общего. Он радикальнее, чем большинство богословов, углубился в самые шокирующие аспекты христианской веры:
«…что по силе прельстительности, дурмана, усыпления, порчи равнялось бы этому символу „святого креста“, этому ужасному парадоксу „Бога на кресте“, этой мистерии немыслимой, последней, предельной жестокости и самораспинания Бога во спасение человека?..» [914] Ницше, как и Павел, знал, что распятие – это соблазн, скандал. Однако его, в отличие от Павла, это отталкивало. Он считал, что зрелище мучений Христа было наживкой для людей могущественных, что оно убедило их – здоровых и сильных, красивых и храбрых, властных и уверенных в себе, – что землю должны унаследовать те, кто от природы их хуже – кроткие и голодные. «Взаимная помощь, забота и польза постоянно вызывают и поддерживают чувство могущества…» [915] В христианском мире благотворительность стала инструментом доминирования. Но христианство, встав на сторону всего расстроенного, слабого и жалкого, сделало человечество больным. Идеалы сочувствия и равенства перед Богом порождены не любовью, а ненавистью: ненавистью глубочайшей и величайшей, преобразившей самый характер морали, ненавистью, которой до той поры не видел мир. В этом, по мнению Ницше, заключалась революция, которую начал Павел – «гений в ненависти», «фальшивомонетчик» [916]. Слабые одолели сильных, рабы победили господ.
«Осквернено хитрыми, тайными, невидимыми малокровными вампирами! Не побеждено – только высосано!.. Скрытая мстительность, маленькая зависть стали господами!» [917] Ницше оплакивал хищников Античности со страстью профессора, посвятившего жизнь изучению их цивилизации. Он восхищался греками не вопреки их жестокости, а именно из-за неё. Его взгляды были так далеки от представлений о Древней Греции как о земле сияющего рационализма, что шокированные студенты отказывались посещать его занятия. Ницше, как и де Сад, ценил в древних их умение получать удовольствие от причинения страданий, превратить наказание в праздник, продемонстрировать, что «в те времена, когда человечество не стыдилось ещё своей жестокости, жизнь на земле протекала веселее, чем нынче, когда существуют пессимисты» [918]. Сам Ницше был близоруким и болезненным человеком, страдавшим от тяжёлых приступов мигрени, но это не мешало ему восхищаться древними аристократами и их невниманием к больным и слабым. Он полагал, что общество, ставящее в центр жалких, само становится жалким – и именно поэтому объявил христиан зловредными кровопийцами. Недовольный тем, что христианство усмирило римлян, он сожалел и о том, что оно присосалось к другим народам. Сильнее, чем немцев, Ницше презирал только англичан; от национализма он был настолько далёк, что в двадцать четыре года отказался от прусского гражданства, да так без гражданства и умер; и всё же судьба далёких предков его печалила. До прихода Бонифация в лесах Саксонии жили люди, чья жажда ярких, насыщенных ощущений делала их хищниками не хуже львов – они были племенем «белокурых бестий». Но потом явились миссионеры. «И вот он слёг, больной, жалкий, озлобленный на самого себя; полный ненависти к жизненным порывам, подозрений ко всему, что было ещё сильным и счастливым. Словом, „христианин“…» [919] Диксу, переносившему все крайности Западного фронта, не нужно было почитать Вотана, чтобы чувствовать себя свободным.
«Даже войну, – записал он у себя в дневнике, – следует считать естественным явлением» [920]. Она была пропастью, над которой человек становился канатом, натянутым между животным и сверхчеловеком. Сражаясь близ Соммы, Дикс не видел причин отказываться от такой философии. И всё-таки она могла показаться бледной. Немногие солдаты в траншеях задумывались, как Ницше, о том, что, может быть, нет ни истины, ни ценности, ни смысла самого по себе, – и только осознав это, человек перестаёт быть рабом. Насилие, принявшее невероятные масштабы, обескровило Европу, но не сделало большинство её жителей атеистами. Напротив, оно утвердило их в вере. Как иначе можно было осмыслить такой ужас? Как часто случалось прежде, среди горя и резни многим христианам показалось, что граница между землёй и небом завораживающе тонка. Война затягивалась, за 1916-м наступил 1917 г., чувствовалось приближение конца времён. В португальской деревне под названием Фатима несколько раз наблюдали явление Богоматери, пока на глазах у огромной толпы солнце не начало танцевать, словно исполнилось пророчество Книги Откровения о том, что на небе явится великое знамение: «жена, облеченная в солнце» [921]. В Палестине британцы одержали решительную победу в месте Армагеддон и отвоевали у турок Иерусалим. В Лондоне министр иностранных дел издал декларацию, поддержав создание на Святой земле национального очага для еврейского народа. Многие христиане сочли, что это предвещает Второе пришествие Христа.
Но Христос не вернулся, и мир не рухнул. В 1918 г. германское командование предприняло масштабную попытку разгромить противников раз и навсегда. Грандиозная операция получила название «Михаэль» в честь архангела Михаила. Натиск достиг пика – и ослаб. Восемь месяцев спустя война была окончена. Германия запросила мира. Кайзер отрёкся от престола. Отто Дикс вернулся с фронта. В Дрездене он рисовал изувеченных офицеров, истощённых детей и измученных проституток. Повсюду он видел нищих. Перекрёстки облюбовали банды агитаторов: коммунистов, националистов, босых бродяг, предрекавших конец света и призывавших человечество родиться заново. Диксу ни до кого из них не было дела. Если ему предлагали вступить в политическую партию, он отвечал, что скорее пойдёт в бордель. Он по-прежнему читал Ницше. «Страшнейшее землетрясение вызовет и огромную потребность одуматься, а вместе с тем возникнут новые вопросы» [922].
Тем временем в подвалах, пропахших пивом и потом, мужчины с пронзительными голосами вещали о евреях.
Триумф воли
Проблемные жильцы могут испортить жизнь любой домохозяйке. Времена в Берлине наступили тяжёлые, овдовевшей Элизабет Зальм нужно было как-то сводить концы с концами, но её терпение не было безграничным. Этот молодой человек постоянно попадал в неприятности. Сначала он подселил к себе в комнату свою подругу Эрну Йенике – бывшую проститутку, терпеть которую у себя в квартире не пожелала бы ни одна респектабельная вдова. Затем к нему стали приходить какие-то мужчины: они изо всех сил колотили в дверь фрау Зальм, не обращали на хозяйку никакого внимания и всю ночь обсуждали политику. В конце концов 14 января 1930 г. терпение фрау Зальм лопнуло. Она потребовала от Йенике покинуть квартиру. Та отказалась. Фрау Зальм пошла в полицию. Там ей предложили решить проблему самостоятельно. В отчаянии вдова направилась в местную пивную, где она надеялась найти друзей своего покойного мужа. Фрау Зальм не ошиблась: они все были там, в дальней комнате. Они выслушали её, но помочь отказались. Да и с чего им было ей помогать? К ней они не испытывали симпатии. Муж её был человеком твёрдых убеждений, а вдова отказалась похоронить его так, как он сам бы того хотел. Друзья готовы были всё организовать, а она взяла и обратилась к местному пастору. И вот она стояла в таверне, где всё напоминало о совершённом ею кощунстве. Кроваво-красные флаги, зачитанные до дыр священные тексты, иконы на стенах и подобие алтаря в углу – с цветами и фотографией Ленина.
Большевики прошли большой путь с тех пор, как в 1905 г. они посетили Лондонский музей естественной истории. Партия, на съезде которой тогда присутствовало меньше сорока делегатов, ныне управляла огромной и древней империей. Столь велика была Россия, что в ней проживало до четверти всех христиан мира. Её монархи презрительно относились к претензиям Римской курии, считая себя наследниками Византии и именуя свою церковь Православной. Но в самопровозглашённом Третьем Риме началась революция. В 1917 г. монархии в России пришёл конец. Власть захватили большевики во главе с Лениным. Избранный народ Маркса – пролетариат – получил свою землю обетованную – коммунистическую Россию. Всем, кто не был достоин жить в этом раю – от членов императорской семьи до крестьян, владевших парой коров, – было уготовано истребление. Такая же судьба ждала и Церковь. Сам Ленин колебался, опасаясь, что злить верующих контрпродуктивно, но логика революции не знала пощады. «Религия и коммунизм несовместимы ни теоретически, ни практически» [923]. От священников следовало избавиться. В 1918 г. имущество Церкви была национализировано. Епископов расстреливали, распинали вниз головой или сажали в тюрьму. В 1926 г., превратив прославленный монастырь в исправительно-трудовой лагерь, коммунисты убили двух зайцев одним выстрелом; но многим казалось, что процесс отучения народных масс от опиума идёт слишком медленно. В 1929 г. эта ответственная задача была поручена организации, недвусмысленно названной «Союзом воинствующих безбожников». Перед ней поставили цель уничтожить религию раз и навсегда; по расчётам, на это должно было уйти лет пять. Были организованы целые миссии, по стране разъезжали целые поезда. В отдалённых уголках Сибири, где христианство не было распространено повсеместно, хватали шаманов и сбрасывали их с самолётов, предлагая им полетать. Безбожники готовы были добраться до каждого оплота суеверия, чтобы уничтожить местные святыни, устранить религиозных лидеров, разогнать тьму невежества и зажечь свет разума. Они не сомневались: религии – беспочвенным фантазиям, надуманным пророчествам, бессмысленному самообману – неизбежно придёт конец. Со времён Маркса это было научно доказано.
Многие за пределами Советского Союза – так теперь называлась бывшая Российская империя – с ними соглашались. Именно поэтому тем январским днём фрау Зальм не удалось достучаться до друзей покойного мужа. Но их возмущение ярко демонстрировало парадокс, над которым иронизировал ещё Ницше. Коммунисты, считавшие погребение в соответствии с церковным обрядом своего рода кощунством, не столько отвергали христианство, сколько косвенно признавали родство с ним. К 1930-м гг. всё больше и больше христиан приходили к сбивающему с толку выводу, что большевики – приверженцы идеи с глобальными претензиями и бескомпромиссными принципами – представляют собой передовой отряд некой «антицеркви» [924]. Как когда-то Григорий VII, они втоптали притязания императора в снег; как Иннокентий III, они боролись с реакционными силами огнём, создав подобие инквизиции; как Лютер, они глумились над наростами суеверий; как Уинстенли, они объявили землю общей сокровищницей, а всех возражавших подвергли суровому наказанию. Тысячу лет стремление крестить мир в водах реформации, чтобы увидеть его родившимся заново, было отличительной чертой латинского христианского мира. В Европе это стремление не раз принимало форму революции; в земли, где привыкли мыслить по-другому, оно не раз приносило с собой разрушение. Вооружившись учением немецкого экономиста, Ленин поступил с русским православием не лучше, чем Кортес – с богами ацтеков. О том, что традиция ревностного миссионерства, корнями уходящая в христианство, может послужить не дальнейшему распространению, а искоренению христианской религии, большинство христиан не могли и подумать, – слишком жестокой казалась эта мысль. Но самые проницательные всё понимали. Безбожие Советского Союза было не столько отречением от Церкви, сколько мрачной, убийственной пародией на неё. «Большевистский атеизм – это проявление новой религиозной веры» [925].
Мечта о создании нового порядка на руинах старого; о Царстве святых, которое продлится тысячу лет; о Страшном суде, на котором несправедливые будут отделены от справедливых и приговорены к геенне огненной – эти картины вставали перед воображением верующих христиан с древнейших времён. Христианские власти беспокоились по поводу того, куда могут завести такие устремления, и всячески стремились их контролировать; но, несмотря на эти попытки, элементы желанного апокалипсиса, размываясь, переплетаясь, раз за разом приобретали новые контуры. В Германии они постепенно превращались в обширные метастазы. Не все участники военизированных формирований в Берлине были коммунистами. На улицах происходили ожесточённые стычки. Перепробовав всё, фрау Зальм напоследок упомянула имя проблемного жильца – и все в дальней комнате пивной разом вскочили. В один миг настроение собравшихся резко переменилось. Несколько мужчин вместе с фрау Зальм покинули заведение и направились к ней в квартиру. Несколькими днями ранее в коммунистической газете был напечатан недвусмысленный лозунг. Той ночью, затаившись на кухне, фрау Зальм, дожидаясь звона колокольчика, с помощью которого она обычно объявляла о приходе гостей, три бойца готовились отозваться на призыв из газеты: «Бей фашистов, где бы они ни прятались!» [926]
Это название заставляло вспомнить о пышности Древнего Рима. Фасциями назывались пучки розог, которые телохранители, приставленные к выборным магистратам, носили в качестве символов власти. Однако не все римские магистраты получали власть в результате выборов. Во времена тяжёлых кризисов требовались чрезвычайные меры. Юлий Цезарь, одержав победу над Помпеем, был провозглашён диктатором: эта должность позволяла ему править государством единолично. Каждый из его телохранителей носил на плече вставленный в пучок розог топор. Ницше, предрекая великие потрясения и отказ от малодушного христианского учения о равенстве и сострадании, предсказывал и то, что вожди этой революции станут «изобретателями образов и призраков» [927]. Время подтвердило его правоту. Фасции стали эмблемой исключительно успешного движения. В 1930 г. Италия, как и две тысячи лет назад, управлялась диктатором. Бенито Муссолини когда-то был социалистом; однако, читая Ницше, под конец Великой войны он начал мечтать о воспитании новых людей, элиты, достойной фашистского государства. Муссолини изображал из себя одновременно нового Цезаря и лицо светлого будущего. По его задумке, из соединения древнего и современного, сплавленных в единое целое раскалённым добела гением вождя, должна была родиться новая Италия. То приветствуя толпы сторонников так называемым римским салютом, то пилотируя самолёт, он осознанно пытался стереть из памяти сограждан весь период христианской истории. Конечно, в Италии, глубоко католической стране, ему пришлось согласиться на определённую автономию для Церкви; но план Муссолини состоял в том, чтобы полностью подчинить её, сделав служанкой фашистского государства. Его более решительные сторонники прямо говорили о том, о чём он думал. «Да, мы сторонники тоталитаризма! И мы хотим оставаться ими с утра до вечера, ни на что не отвлекаясь» [928].
В Берлине тоже были сторонники подобных взглядов. Штурмовики, верившие одновременно в расовые теории и в подчинение всех личных интересов общему благу, именовали себя национал-социалистами (Nationalsozialisten). Их противники, высмеивая эти претензии, звали их «наци»; но за насмешкой скрывался страх. Национал-социалисты радовались тому, что их оппоненты ненавидят их. По их понятиям, вражеская ненависть была хорошим знаком: она была наковальней, на которой они собирались выковать новую Германию. «Не сострадание, а храбрость и твёрдость спасают жизни, поскольку война – состояние непрерывное» [929]. В Германии, как и в Италии, фашизм пытался соединить блеск и жестокость Древнего мира с аналогичными проявлениями современного. Для христианского нытья в этом образе будущего не было места. Нацисты верили, что наступила новая эра, и собирались выпустить «белокурых бестий» из монастыря. Адольф Гитлер, в отличие от Муссолини, не мог претендовать на звание интеллектуала; но ему это и не было нужно. За свою жизнь он успел пожить в ночлежке, получить ранение в битве на Сомме и попасть в тюрьму за попытку устроить путч. В конце концов он уверовал в то, что загадочное провидение призывает его преобразить мир. Нахватавшись философских и научных идей, он пришёл к убеждению – скорее интуитивному, – что судьба человека определяется кровью. Гитлер считал, что никакой общей морали нет, что русский – совсем не то, что немец, что все нации разные, а народ, отказывающийся повиноваться внутренним позывам, обречён на вымирание.
Нацисты верили, что в счастливые дни своей юности германский народ жил в единстве со своими лесами, что он сам тогда был чем-то наподобие дерева – не суммой ветвей и листьев, а органическим целым. Изменилось всё, по их мнению, потому, что загрязнена была взрастившая «нордическую расу» почва, отравлен был жизненный сок, отрублены были конечности. Единственным решением им казалась хирургическая операция. Наряду с представлениями о расе, как о чём-то первобытном, в основе их политики лежали клинические формулировки теории эволюции. Вдохновение они черпали не только из древних хроник, но и из дарвинистских учебников. Гитлер считал истребление тех, кто стоял на пути его программы, не преступлением, а обязанностью. Он отмечал, что обезьяны уничтожают «все маргинальные элементы» как чуждые стае, и полагал, что то, что справедливо для мартышек, ещё справедливее для людей [930]. Он верил, что человек как участник борьбы за существование должен брать пример с других видов и беречь чистоту расы, что подобное поведение – не жестокость, а норма жизни.
Хорста Весселя, молодого человека, три месяца жившего в квартире фрау Зальм, этот манифест не просто убедил – он его наэлектризовал. Вессель, будучи сыном пастора, ещё в юности превратился в «восторженного ученика Адольфа Гитлера» [931]. Энергию, которую он мог бы посвятить Церкви, он отдал вместо этого делу национал-социализма. За один только 1929 г. он успел выступить с «проповедями» на пятидесяти с лишним митингах. Как пасторы вроде его отца устраивали на улицах пение религиозных гимнов, так и он собрал оркестр и маршировал с ним по районам, где сильны были коммунисты. Одна из песен, которые он написал для оркестра, была посвящена мученикам, шествующим рядом с живыми однопартийцами. Она стала самой известной. Неудивительно, что друзья мужа фрау Зальм вскочили, едва услышав его имя. Расквитаться с Весселем хотелось каждому уважающему себя коммунисту. Именно поэтому вечером 14 января трое из них стояли у двери его комнаты, ожидая звона колокольчика. О том, что именно они планировали сделать, потом велись споры. Возможно, они не лукавили, утверждая, что всего лишь собирались его побить. Возможно, выстрел в голову в самом деле был трагической случайностью. Так или иначе Вессель получил тяжёлое ранение, попал в больницу и умер через пять недель. Ещё больше дело осложняло то, что убийца Весселя был сутенёром, на которого когда-то работала Эрна Йенике. Чем дольше полиция расследовала убийство, тем более запутанными казались детали. Ясно было одно: Весселя похоронили как уличного драчуна, убитого в потасовке.
Однако руководство организации, членом которой был Вессель, смотрело на это дело совсем иначе. Йозеф Геббельс, как и Гитлер, был воспитан в католической вере. Христианство он, конечно, тоже презирал; но он понимал, какое место оно по-прежнему занимало в воображении большинства немцев и каким образом можно было обратить это на пользу нацистскому движению. Будучи талантливым пропагандистом, Геббельс догадался, что из Весселя можно сделать мученика. Выступив с речью на его похоронах, он театрально объявил, что покойник ещё восстанет вновь. «Словно Сам Господь, – вспоминал позднее один из участников мероприятия, – освятил Своим святым дуновением свежую могилу и флаги, благословляя покойного и всех, кто был с ним связан» [932]. Через месяц Геббельс публично сравнил Весселя с Христом. Шли годы, от уличных драк нацисты перешли к установлению своей власти над всей страной, но убитый штурмфюрер продолжал служить им в качестве воплощения святости, вождя мучеников. Церковные лидеры, сознавая, что упрекать нацистов за богохульный китч стало опасно, в большинстве своём предпочли прикусить язык. Нашлись и те, кто продемонстрировал им своё полное одобрение. В 1933 г. Гитлер был назначен канцлером, а во многих протестантских церквях Германии в честь ежегодного празднования Реформации спели «Песню Хорста Весселя». В кафедральном соборе Берлина пастор без зазрения совести вторил Геббельсу. В своей проповеди он заявил, что Вессель умер так же, как Иисус. Для верности он добавил, что Гитлер «послан Богом» [933].
Но если кому-то из христиан казалось, что подобные заигрывания обеспечат им благосклонность нацистского руководства или даже влияние на него, они глубоко заблуждались. Те, кто пародировал христианство, вовсе не собирались отдавать ему должное, а стремились вышибить клин клином. Юные наци, собравшись в лесу, сжигали Библии, чтобы продемонстрировать, что они «презирают все культы мира, кроме идеологии Гитлера» [934]. А на Рейне девушки праздновали день рождения Весселя, танцуя ночью в древнеримских амфитеатрах и молясь его духу, «чтобы он сделал из них хороших рожениц» [935]. Так сын пастора стал уже не просто святым, а целым богом.
Бонифаций, отправившийся за Рейн двенадцать веков назад, видел нечто похожее. Существование в землях, считавшихся христианскими, откровенно языческих практик привело его в такой ужас, что он посвятил борьбе с ними значительную часть жизни. Теперь над его наследниками нависла гораздо более страшная угроза. В VIII в. миссионеры, отправлявшиеся в Германию, могли рассчитывать на поддержку франкской монархии. От нацистов ожидать подобной поддержки не приходилось. В 1928 г. Гитлер заявлял, что его движение – христианское, но чем дальше, тем враждебнее он был настроен по отношению к христианству. Христианская мораль с её заботой о слабых всегда казалась ему чем-то трусливым и позорным. Оказавшись у власти, он счёл претензии Церкви на независимость от государства – старинное наследие григорианской революции – прямым вызовом тоталитарной миссии национал-социализма. Хотя поначалу он, как Муссолини, действовал осторожно, а в 1933 г. даже подписал конкордат с папством, продолжать в том же духе он не собирался. Христианскую мораль он обвинял в том, что казалось ему явлениями гротескными: в том, что алкоголики беспорядочно плодились, пока его однопартийцы пытались содержать семьи, в том, что пациенты психиатрических лечебниц жили в чистоте и комфорте, пока здоровые дети спали по трое в одной кровати, в том, что калекам доставались деньги, которые он предпочёл бы тратить на здоровых. Он считал, что национал-социализм должен покончить с подобным идиотизмом, что время церквей прошло, а новому порядку, если он стремится продержаться тысячу лет, нужны новые люди – «сверхлюди».
К 1937 г. Гитлер принял решение расправиться с христианством раз и навсегда. Его раздражало то, что церковные лидеры недовольны государственной программой стерилизации умственно отсталых и калек. Лично он настаивал на обязательной эвтаназии и собирался прибегнуть к этому решению в случае войны. Ему нужно было как-то убедить немецкий народ поддержать то, что не противоречило, на его взгляд, ни примеру древности, ни самому современному научному мышлению. Разумеется, исполнить то, что он считал судьбой немцев, мешала им бацилла сострадания. В рядах СС (Schutzstaffeln) – военизированной организации, ставшей самым действенным орудием воли Гитлера, – к уничтожению христианства относились как к особой миссии. Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер разработал пятилетнюю программу, в результате выполнения которой, по его расчётам, религия должна была быть искоренена, иначе существовал реальный риск, что христианство снова станет бичом «белокурых бестий». Он полагал, что нежелание немцев принимать меры, необходимые для того, что нацисты называли «оздоровлением расы», попросту неразумно: «твердящие раз за разом, что Бог умер на кресте из жалости к слабым, больным и грешникам, требуют потом, чтобы носителей генетических заболеваний оставляли в живых во имя жалости, идущей против природы, и неправильно понятого гуманизма» [936]. Наука ведь доказала раз и навсегда, что сильный должен и обязан уничтожать слабых.
Гитлер пришёл к выводу, что христианство нанесло самый мощный удар по человечеству, что недостаточно просто искоренить религию, которой, по его убеждению, удалось уничтожить Римскую империю и породить большевизм. Она не могла возникнуть из ниоткуда. Руководители нацистов считали, что найти источник инфекции, породившей такую чуму, – задача первостепенной важности, что необходимо срочно решить её, чтобы строить новое будущее немецкого народа на прочных основаниях. Разумеется, бациллу эту они собирались искоренить.
«И единою чёрною волей сковать…»[937]
Великобритания воевала с нацистской Германией уже больше четырёх лет. За это время Оксфорд почти не пострадал от немецких бомбардировок, но расслабляться было нельзя. По этой причине вечером 17 января 1944 г. профессор англосаксонского языка Роулинсона и Босуорта рапортовал в штаб, расположенный на севере города. Джон Рональд Руэл Толкин как уполномоченный гражданской обороны доносил о воздушных налётах с 1941 г., но эта обязанность не была для него слишком обременительной. В этот раз он засиделся допоздна, беседуя с другим уполномоченным. Сесил Рот, как и Толкин, преподавал в университете. Он был иудеем, автором многих книг о еврейской истории – в частности, биографии Манассе бен-Израиля. Два профессора хорошо ладили и отправились по своим комнатам только после полуночи. Рот, зная, что Толкин – набожный католик, и заметив, что у него нет наручных часов, одолжил ему свои, чтобы тот не проспал утреннюю мессу. Около семи утра он постучал в дверь комнаты Толкина, чтобы убедиться, что тот встал. Толкин уже проснулся, но всё ещё лежал в кровати и раздумывал, успеет ли добраться до церкви. «Но появление этого кроткого иудея и то, как серьёзно посмотрел он на чётки у моего изголовья, решило дело» [938]. Словно луч света во тьме, поглотившей всё светлое, доброта Рота поразила Толкина. Он был до того растроган, что разглядел в ней что-то эдемское. «Просто-таки мимолётный отблеск непадшего мира!» [939]
Для Толкина это не была фигура речи. Он верил в то, что каждая история повествует в конечном счёте о падении. Как некогда Августин, он относился к истории человечества как к истории человеческих пороков. Мир, который в любимой им древнеанглийской литературе именовался Срединной землёй, оставался для него тем же, чем был всегда: полем великой битвы между добром и злом. В 1937 г., за два года до начала войны, Толкин приступил к работе над произведением, которое должно было стать отражением этой вечной христианской темы. «Властелин Колец» тесно связан с культурой, изучению которой он посвятил всю жизнь, – культурой христианского мира раннего Средневековья. Конечно, созданное воображением Толкина Средиземье не показалось бы знакомым ни Беде, ни Бонифацию. Они не нашли бы в нём ни привычных контуров истории и географии, ни христианства, ни Бога. На страницах романа Толкина встречаются люди, но также и представители других рас: эльфы и гномы, волшебники и ходячие деревья. Есть даже полурослики, которых он назвал хоббитами. Эти существа с огромными волосатыми ногами и смешными именами напоминают персонажей детской сказки, потому что изначально ими и были. Но написать детскую книгу Толкину показалось недостаточным. Масштабы его амбиций были эпическими. Августин писал о граде Божьем, который его враги «будут стеснять, тревожить, ставить в безвыходное положение тяжкими напастями», но град, несмотря ни на что, «не оставит воинствующего положения» [940]. Этот образ непримиримого противостояния силам зла вдохновлял королей и святых молодого христианского мира; вдохновил он и Толкина. Пользуясь языками, на которых они говорили, и текстами, которые они писали, перемешивая исторические эпизоды так, что всё вместе приняло очертания сна, он стремился создать фантазию, которая была бы истинной – в том смысле, который угоден Богу. Он надеялся, что другие, прочитав его книгу, тоже обнаружат в ней эту истину.
Будучи католиком, Толкин верил, что вся история человечества свидетельствует о Христе. Поэтому он не видел причин оправдываться за то, что своё знание о самом себе и своё недовольство жизнью, как она ему виделась, он облёк «в одеяние легенд и мифов» [941]. И всё же на его художественные произведения оказали влияние не только древние песни. Толкин своими глазами видел сердце тьмы своего века. В молодости он целился в немецких солдат, среди которых были Отто Дикс и Адольф Гитлер, лёжа в грязи близ Соммы. В 1944 г. воспоминания об ужасах резни всё ещё не давали ему покоя. «Там! – кричал он, измазанными в тине руками показывая вниз. – Там лица! Мертвые!» [942] Пугающий образ павших воинов, чьи тела навечно остались в болоте, соединил в себе ужасы эпохи машин и средневековые картины ада. О демонах, восседающих на гигантских птицах без перьев или управляющих боевыми машинами, Толкин писал как человек, видевший сражения в небе над траншеями и танки, сотрясающие нейтральную полосу. Саурон, тёмный властелин, чьи мрачные замыслы угрожали всему Средиземью, правил землёй под названием Мордор, напоминающей одновременно о преисподней, как её, возможно, представлял себе Григорий Великий, и о громадном военно-промышленном комплексе с чёрным дымом от печей, заводами по производству боеприпасов и мусорными свалками. Символом владычества Саурона во «Властелине Колец» стало жестокое надругательство над деревьями и цветами, напоминающее о шрамах, оставленных Великой войной в Бельгии и во Франции.
Толкин всё ещё работал над романом, а над миром уже нависла новая тень недавних несчастий и невиданных ужасов. Толкин был убеждён, что история человечества повествует о войне света и тьмы, начавшейся в незапамятные времена и требующей от тех, кто принял сторону добра, особой бдительности. Но во что-то подобное верили и нацисты. Безусловно, их главари, говоря о миссии национал-социализма, предпочитали избегать подобных выражений. Им больше нравился язык дарвинизма. За год до вторжения в Польшу, ставшего началом очередной ужасной войны в Европе, Гитлер утверждал, будто его идеология представляет собой «холодный взгляд на реальность, основанный на научных фактах и их теоретическом осмыслении» [943]. Победы, одержанные его военной машиной, должны были продемонстрировать, что его народ в самом деле подходит на роль «расы господ». Помимо этого, они предоставляли ему возможность решить вопрос, который казался ему крайне насущным. Нацистские учёные, разрабатывавшие для него иерархии рас, евреев вообще не желали причислять ни к одной из них. К ним нацисты относились как к «контррасе», как к вирусу, считая себя не преступниками, а докторами, борющимися с инфекцией наподобие тифа. Ещё 9 ноября 1938 г. прекрасная синагога, построенная в Кёльне на деньги Оппенгеймов, была уничтожена. Она была лишь одним из множества принадлежавших евреям зданий, которые стали жертвами волны поджогов, прокатившейся в этот день по Германии.
В результате завоеваний Гитлера щупальца его ненависти вырвались за пределы Германии. Ещё до войны они проникли в наполненный книгами кабинет Толкина. В 1938 г. немецкий издатель, пожелавший опубликовать его повесть, написал ему, чтобы уточнить, не является ли Толкин по происхождению евреем. Толкин ответил: «К превеликому моему сожалению, кажется, среди моих предков представителей этого одарённого народа не числится» [944]. Толкин не сомневался, что расистские взгляды нацистов антинаучны. Но он отвергал их прежде всего как христианин. Будучи специалистом по средневековой литературе, он, разумеется, знал, какую роль сыграла Церковь, к которой он принадлежал, в формировании негативного отношения к иудеям и в гонениях на них. Но сам он видел в евреях отнюдь не крючконосых кровопийц из средневековых наветов, а «священный народ мужественных людей, сынов Израилевых, законных детей Божьих» [945]. Эти слова из древнеанглийской поэмы об Исходе были особенно дороги Толкину: он сам перевёл их на современный английский язык. Их создатели отождествляли себя с теми, кто совершил Исход, – так же, как и Беда Достопочтенный. В этой поэме Моисей изображён могучим королём, «владыкой мужчин, предводителем дружины» [946]. Пока нацисты пытались овладеть водами Атлантики и землями России, Толкин вдохновлялся древней поэзией, создавая собственный эпос. Важнейшим элементом сюжета стало возвращение короля, наследника опустевшего трона. Толкин дал ему имя Арагорн. Демонические полчища Мордора напоминают армию фараона; Арагорн, вернувшийся из изгнания, чтобы избавить своих людей от рабства, многим схож с Моисеем. Как когда-то Беда у себя в монастыре, Толкин у себя в кабинете придумывал героя одновременно христианского и иудейского.
Это начинание не было причудой эксцентричного профессора. Многие христиане Европы, став свидетелями величайшей катастрофы в истории еврейского народа, выражали солидарность с иудеями. Набожный католик Толкин делал то, что до него уже делали римские папы. В сентябре 1938 г. тяжелобольной Пий XI объявил себя семитом «в духовном смысле слова». Через год, когда Польша уже была захвачена немецкими войсками, его преемник обратился к верующим с первым папским посланием. Пий XII, сожалея о том, что мечи вспахали кровавые борозды, процитировал Павла: «Нет ни Еллина, ни Иудея…» [947]. Со времён древней Церкви эту фразу использовали для демонстрации различия между христианством и иудаизмом. Христиане, считавшие свою Церковь матерью всех народов, всегда противопоставляли себя иудеям, не желавшим отказываться от своей самобытности, чтобы слиться с массой остального человечества. Но нацисты не видели между ними большой разницы. Когда Пий XII процитировал Книгу Бытия, осуждая тех, кто забыл об общем происхождении всех людей и об обязанности народов проявлять милосердие друг к другу, нацистские теоретики разразились бранью. Им казалось очевидным, что всеобщая мораль – выдумка евреев. Некоторые из них заявили, что не желают, чтобы их детям рассказывали «еврейский миф» об общем происхождении немцев, римлян, негров и евреев от Адама и Евы.
Перед христианами, столкнувшимися с режимом, который решительно отвергал фундаментальные постулаты их веры – единство рода человеческого, обязанность заботиться о слабых и о страдающих, – вставал выбор. Лежала ли на Церкви – как объявил ещё в 1933 г. пастор Дитрих Бонхёффер – «безусловная обязанность по отношению к жертвам любого общественного строя, даже если эти жертвы не принадлежат к числу христиан»? [948] Сам Бонхёффер ответил на этот вопрос, став участником заговора против Гитлера и оказавшись в концлагере, где его ожидала казнь через повешение. Многие христиане, как и он, с честью вынесли выпавшее на их долю испытание. Одни высказывались публично. Другие действовали тайно, всеми силами стараясь спасти соседей-евреев: прятали их в погребах и на чердаках, понимая, что сами рискуют жизнью. Церковные лидеры, разрываясь между стремлением осудить, подражая пророкам, немыслимые преступления и страхом за будущее христианства, занимались невероятной эквилибристикой. «Они сожалеют о том, что папа молчит, – признал Пий XII в приватной беседе в декабре 1942 г., – но папа не может говорить. Если бы он заговорил, стало бы только хуже» [949]. Возможно, его критики были правы, и он всё равно обязан был высказаться. Но Пий осознавал, что его влияние не безгранично. Зайдя слишком далеко, он бы потерял возможность делать то, что ему всё-таки удавалось делать. Это хорошо понимали сами евреи. Свою летнюю резиденцию папа сделал убежищем для пяти сотен человек. В Венгрии священники раздавали сертификаты о крещении, зная, что за это их могут расстрелять. В Румынии папские дипломаты убедили правительство не депортировать местных евреев, и перевозившие их поезда были задержаны «по причине плохой погоды». Члены СС презрительно называли папу раввином.
Но немало было среди христиан и тех, кто пошёл на поводу у нацистского зла и вошёл в царство теней. Изображая евреев одновременно отсталыми и чересчур образованными, отвратительными и угодливыми, нацистская пропаганда, разумеется, опиралась на пропаганду прежних веков. Многие мифы нацистов были вдохновлены христианскими мифами. Биологи, пытавшиеся обосновать антисемитизм рационально, задействовали стереотипы, корнями уходящие, в конечном счёте, в Евангелия. «И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших» [950]. Полагая, что иудеи добровольно приняли на себя ответственность за смерть Христа, многие христиане в разные периоды христианской истории объявляли их слугами дьявола. Прошло восемьсот лет с тех пор, как папа признал клеветническими утверждения о том, что иудеи подмешивают кровь христианских младенцев в свой ритуальный хлеб, а в Польше до сих пор находились священники, которые готовы были в это поверить. В Словакии евреи были изгнаны из столицы, а затем со всей территории страны созданным немцами марионеточным режимом, во главе которого стоял священник. Повсюду от Франции до Балканского полуострова и даже в самом Ватикане многие католики до того ненавидели коммунизм, что считали нацизм меньшим из двух зол. Даже епископы порой произносили червивые слова [951] об истреблении евреев. В Хорватии епископ Загребский написал министру внутренних дел, протестуя против их депортации; но он с лёгкостью признал существование в стране «еврейского вопроса» и согласился, что евреи, конечно, виновны в «преступлениях» [952] – правда, не уточнил, в каких. В итоге три четверти хорватских евреев – более тридцати тысяч человек – были убиты.
Но нигде не царила столь грозная тень, как в самой Германии. Не только средневековое христианство лило воду на мельницу нацизма. Замешана оказалась и Реформация. Взгляды Лютера на иудаизм как на вероисповедание, пронизанное лицемерием и законничеством, по-прежнему разделяли многие. Некоторым из них, ослеплённым бравадой национал-социализма, собственная вера начала казаться слишком бледной. Они готовы были признать, что парады со знамёнами и орлами приобщают человека к высшим силам успешнее, чем пыльные церковные скамьи; что Иисус был не евреем, а представителем «нордической расы» – голубоглазым блондином. Этот тезис, которого придерживался сам Гитлер, навёл некоторых протестантов на мысль о возможности создания новой, нацистской формы христианства. В 1939 г. в Вартбурге – там, где Лютер некогда работал над переводом Нового Завета на немецкий язык, – видные богословы собрались, чтобы возродить ересь Маркиона. Основной оратор провозгласил начало второй Реформации и призвал протестантов очистить христианство от всякого налёта еврейства. Накануне новой войны многим казалось, что победа национал-социализма неизбежна, что тех, кто окажет ему поддержку, ждёт достойная награда, что христиане смогут выждать время, держа свои мысли при себе, сожалея, быть может, о творящемся зле, но одобряя конечную цель. Так думали эти богословы. Возможно, Гитлер и впрямь пощадил бы эту церковь крови, расистскую, подобную трупу: падшее христианство могло бы стать мощным и ужасным орудием национал-социализма. Его приверженцы могли бы принять участие в подготовке планов массового уничтожения людей и в составлении графиков отправки этих людей в концлагеря, а затем поздравить друг друга с успехом своего начинания, стараясь не замечать доносящегося с улицы запаха горящих тел, и не сомневаться в том, что всё, сделанное ими, было сделано во имя Христа.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя» [953]. Ницше – человек, отказавшийся от гражданства, презиравший национализм и называвший евреев величайшим народом в истории человечества, – предупреждал о том, какой хаос неизбежно воцарится в результате смерти Бога. Добро и зло станут понятиями относительными. Моральные принципы лишатся опоры. Ужасное насилие будет твориться в огромных масштабах. Даже ярых приверженцев ницшеанства столкновение со всем этим на практике могло повергнуть в дрожь. Отто Дикс не только не восхвалял нацистов за то, что они перевернули мир с ног на голову, – он испытывал к ним отвращение. Со своей стороны, они объявили его дегенератом. Его уволили из Дрезденской академии, где он преподавал. Выставлять свои картины ему было запрещено. В поисках вдохновения он обратился к Библии. В 1939 г. он изобразил гибель Содома. В пожираемом огнём городе безошибочно угадывался Дрезден. Картина оказалась пророческой. Когда противникам Германии удалось переломить ход войны, британские и американские самолёты принялись разрушать немецкие города. В 1943 г. в ходе операции, названной «Гоморра», волна огня накрыла значительную часть Гамбурга. В самой Великобритании епископ по имени Джордж Белл, близкий друг Бонхёффера, выступил с открытым протестом. «Если можно принуждать жителей страны к миру, причиняя им страдания, почему бы не разрешить мародёрство, поджоги, пытки, убийства, изнасилования?» [954] Но от его упрёков отмахнулись. Епископу холодно объяснили, что на войне с таким ужасным противником, как Гитлер, нет места излишней гуманности и моральной щепетильности. В феврале 1945 г. настал черёд Дрездена. Прекраснейший город Германии был превращён в пепел. К тому моменту, как в мае 1945 г. её руководство согласилось на безоговорочную капитуляцию, в руинах лежала большая часть страны. После освобождения узников нацистских лагерей смерти, когда стало ясно, насколько масштабные планы геноцида строил Гитлер, немногие в Великобритании испытывали угрызения совести. Добро одержало победу над злом. Цель оправдывала средства.
Но некоторым победа казалась практически поражением. В 1948 г., через три года после смерти Гитлера, Толкин закончил работу над «Властелином Колец». Кульминацией повествования стало свержение Саурона. Он и его приспешники до последнего стремились завладеть страшным оружием – Кольцом, обладающим убийственной силой; оно позволило бы владыке Мордора покорить всё Средиземье. Кольцо обнаружили противники Саурона; разумеется, он боялся, что они используют эту грозную силу против него. Но они поступили иначе. Они уничтожили Кольцо: ведь настоящая сила заключается не в использовании власти, а в готовности добровольно отказаться от неё. В это – как христианин – верил Толкин. Именно поэтому в последний год войны с Гитлером он сожалел о том, что она стала делом, которое «в конечном счёте ведёт ко злу. Ибо мы пытаемся победить Саурона с помощью Кольца. И даже преуспеем (по крайней мере, на то похоже). Но в качестве расплаты, как ты и без меня знаешь, мы наплодим новых Сауронов» [955]. Толкин спорил с теми, кто утверждал, что «Властелин Колец» основан на событиях XX в.; но на сами эти события он, бесспорно, смотрел через призму собственного творения. На мире концлагерей и атомной бомбы отпечатались контуры далёкой эпохи – эпохи, когда над полями сражений можно было услышать взмахи крыльев ангелов, и всюду в Срединной земле случались настоящие чудеса. В книге Толкина не так много эпизодов, в которых её глубоко христианский посыл прочитывается явно, но каждый из них введён в повествование не случайно. Толкин уточнил, что падение Мордора произошло 25 марта. Не позднее III в. этот день стал считаться днём, когда Христос воплотился во чреве Девы Марии – и днём, когда Он был распят.
После долгой редактуры первая часть «Властелина Колец» была наконец опубликована в 1954 г. Большинство критиков были в лучшем случае озадачены, в худшем – настроены откровенно презрительно. Книгу, в которой всё напоминало о далёком прошлом, утверждалось, что добро и зло существуют на самом деле, смаковалось сверхъестественное, искушённые интеллектуалы сочли инфантильной. «Немногие взрослые люди, – поморщился один критик, – осилят эту вещь больше одного раза» [956]. Но он ошибся. Популярность романа всё росла и росла. Всего за несколько лет она стала феноменальным бестселлером. Ни одна из книг, написанных в годы войны, не имела такого коммерческого успеха. Толкина это очень радовало. Когда он работал над «Властелином Колец», он думал не столько о гонорарах, сколько о цели, которую до него ставили перед собой и Ириней, и Ориген, и Беда. Он стремился донести красоту христианства до тех, для кого она не была очевидна. Колоссальный интерес к роману он счёл подтверждением того, что ему это удалось. «Властелин Колец» стал самым популярным художественным произведением XX в., Толкин – самым популярным христианским писателем своей эпохи.
Но успех Толкина свидетельствовал не только о неослабевающей способности христианства воздействовать на человеческое воображение. Многим критикам не понравилось то, что «Властелин Колец» – история со счастливым концом. Саурон был повержен, полчища Мордора – разгромлены. Но победа досталась силам добра дорогой ценой. Погибло, ослабло или ушло то, что было некогда прекрасным и сильным. Королевства людей уцелели, но остальные расы Средиземья постигла иная судьба. На страницах романа владычица эльфов говорит о противоборстве с тенью как о растянувшемся на века поражении [957]; то же самое чувствовал и сам Толкин. «Собственно говоря, я – христианин, и притом католик, так что в моих глазах история – не что иное, как „продолжительное поражение“, хотя в ней и содержатся (а в легендах представлены ещё более ясно и волнующе) образчики или отблески финальной победы» [958]. Толкину хотелось верить, что популярность «Властелина Колец» свидетельствует о грядущей «финальной победе» христианства; но она свидетельствовала и о его угасании. Религиозные убеждения Толкина отразились в его книге косвенно; если бы он говорил в ней о религии прямо, роман не имел бы такого беспрецедентного успеха у читателей. Мир менялся. Вера в существование зла в том смысле, который вкладывал в это слово Толкин и многие поколения христиан, страшившиеся подлинно сатанинской силы, ослабевала. Миновала половина XX в., и мало кто сомневался, что ад существует на самом деле, но все образы, ассоциировавшиеся прежде с этим словом, отступали на второй план перед воспоминаниями о вонючей грязи, колючей проволоке и силуэтах крематориев, построенных уроженцами земель, которые некогда были сердцем христианского мира.