routes nationales[7], разглядывая виноградники вдоль обсаженной платанами дороги, проплывающие за окнами древние сказочные городки и зеленое марево холмов, выписанных округлой размашистой кистью. В мгновенных южных сумерках мы подъезжаем к дому, мотор замолкает, и в уставшие от многодневного рева моторов уши врывается внезапная выпуклая тишина, насыщенная ором лягушек и стрекотом цикад. Дом тонет во мраке неясным белым пятном, но уже видно, что он неправдоподобно стар и велик.
... ошеломляющ своей древностью, отполировавшей плиты пола до матовой гладкости, огромной каменной раковиной в стене (заваленной книжками, телефонными справочниками и карандашами), вмурованными в стены очага крючьями от исчезнувшего вертела (для жарки средневекового вепря), римской аркою очага в полтора человеческих роста (выложенной полторы тысячи лет назад), мушкетерскими сводчатыми подземельями. И я не мог не оробеть тут, чужак и пришелец из мира низких потолков, маленьких комнат и маленьких же, чтобы не допустить свирепый наружный мороз, окон.
«Ты знаешь, я редко звала сюда школьных друзей», говорит Мэй, видимо, понимая мое изумление, «А то они потом странно как-то ко мне относились, думали, я очень богатая».
Гарик разжигает на каменном помосте открытого очага пахучие можжевеловые ветки, мы садимся в кресла у огня, смотрим в скрещенье ровно горящих поленьев и, угостившись непривычно сильным самосадом, растущим тут же на кухне, окаменевшему (как это было б по-английски), мне с трудом дается шевеление одеревеневшими губами и поэтому мы больше молчим...
Чуть позже в каминную входит мама - Жоэль, воплотившийся телефонный Bon Soir, красивая высокая женщина лет пятидесяти, с картинной осанкой, какая бывает иногда у пожилых грузинок или армянок. Вначале я немного разговариваю с ней, но потом обострившимся от необычности происходящего чутьем чувствую в ней что-то пугающее, тихое напряжение безумия в глазах, и разговор иссякает. Позже Мэй рассказывает, что ощущение это меня не обмануло, Жоэль действительно провела долгое время в лечебнице, попав туда впервые после развода с мужем и, при всей твердости буржуазных (у себя на родине это слово лишается русских оттенков) принципов, склонна к периодическому сумасбродству, например, к ненужному (потому что денег у нее достаточно) воровству кока-колы из супермаркетов Кинет пару двухлитровых бутылок в низ тележки, сверху набросит пальто - кто ж заподозрит такую приличную даму? Или еще, не куря сама, она выращивала на кухне марихуану для детей (и заходящего иногда на косячок Жана, мэра Казавье), что для француженки поколения шестидесятых не так уж и необычно. Во всем остальном она была вполне традиционна, окутана коконом условностей, пробиться сквозь который невозможно - впрочем, Гарик рассказывал, что тетка она умная и иногда говорит интересные вещи.
На следующее утро мы почувствовали каково это. Мэй уехала «по делям» и мы не осмелились зайти на кухню – там сидела неподвижная Жоэль. Я попытался заслать внутрь Гарика, но тот, услышав что «она там какая-то странная», сам перепугался и сказал что лучше пойдет поработать вниз, к холстам и краскам, купленным той же Жоэль, в большую светлую мастерскую, с дверью выходящей прямо в гарригу (местную поросшую можжевельником и карликовыми дубами степь). Мы же с Машей решили углубиться в местные декорации поглубже, забравшись на ближайший холм. Вокруг раскинулись холмистые степи, пряно пахнущие крымской можжевелово-полынной смесью (и чем-то незнакомым), внизу осталась усадьба, а чуть подальше всеми своими светлыми морщинами вздымался Pic St. Loup – Святоволкова гора. По узкой дороге мы доходим до деревушки, старинных ее домов, по белым плитам единственной улицы минуем игрушечную коренастую церковь, и решаем немного подняться на гору, пока идется. Вначале ровная, тропа вскорости превращается в нагромождение слоистых изрезанных камней, по которым надо прыгать. Выбирая место для ступни, я смотрю на эти камни, и мне кажется, что вижу их на телеэкране. Минут через сорок мы устаем, и садимся на один из валунов, лицом к близлежащим горам. Мэй сказала, что с вершины видно море.
... так что позавтракать нам удалось не раньше пяти часов вечера, когда вернулась Мэй и спасла изголодавшихся.
Через два дня мы уехали в Испанию, Жоэль подвезла нас до первой заправки на автостраде, и по дороге я так и не смог справиться с комком в горле, и тянущееся молчание напугало меня еще больше.
Мы расстались на много месяцев. Через несколько недель после нашего отъезда, после некрасивой сцены, Мэй и Гарик тоже уехали из Казавье. С этого началась для нее бродяжья жизнь, не всегда такая уж романтическая, как, наверное, казалось поначалу.
... палатка в раскаленной гарриге, где даже за водой приходилось ездить на машине, потом типи[8] на берегу горного озера (я видел фото – белый конус под скалистым боком горы, озеро, красная земля, очень красиво).
... зима в Нанте, всемером в одной квартире, благотворительная еда, сквот, эта наша очень стесненная русская резервация, из неплохих, но уже подуставших друг от друга людей, добровольное изгнание в своей собственной стране, и попытка найти себе семью среди чужаков.
Теперь Мэй устала. Она научилась довольно свободно, хотя и смешно, говорить по-русски, но как-бы переводя с французского (с французского ли? Со своего собственного. Я заметил ,что многие наши французские друзья над ней подсмеиваются. Иногда мне думается, что может она отчасти достигла своей цели – стать не-француженкой, но поскольку не могла, конечно, стать русской, то и очутилась непонятно где. И с русскими ей уже стало тоже трудно. Люди на сквоту часто менялись, под конец, кроме старых ольгинских знакомцев, там появились грузины (забавные, но совсем не способные оценить серьезности горя, причиненного смертью попавшей под машину кошки), два новосибирских Сашка, один с сильно разбитой рожей (нарвался на чеченов в Бельгии), напористый москвич-жонглер Мартин с квебекской подружкой Карин, и все они смотрели на нее как на странную диковинку. И она собралась уезжать.
... а еще вдруг вспомнилось, как знакомый нантский пианист Данила рассказывал про нее:
«Я иду по улице, и вдруг вижу - Мэй идет. Я кричу: «Мэй!», а она не слышит, стоит, голову задрала, ты прикинь, на дереве листики смотрит! Смотрит, стоит неподвижно, минут пять. Ну я орал ей, орал, а потом пошел себе, пускай, думаю, смотрит…»
Ну что ж, похоже, пора мне обратно в тюрьму.
За последний вечер я просмотрел кусочек «Крепкого орешка» по телевизору, прочитал еще несколько толстовских страниц, переупаковал посноровистей рюкзак, и перевел Ирине полицейскую бумажку. Ляльского раджу, действительно, отпускают, и он, с сумкой через плечо, радостно сообщает «Yes! I go out, go free, man!». Подвернув поудобней край дурацкой поролоновой подушки, я ложусь спать.
Дежурный будит меня без пятнадцати пять утра. Борясь со злобным утренним криворожием, я прибираю постельное белье, кидаю пакетик в чашку, подтаскиваю рюкзак к выходу, и начинаю в ожидании курить одну сигарету за другой и, от нечего делать, читать распорядок дня на стене. А еще, пожалуй, прощаясь с латинскими очертаниями букв. Изящными французскими закорючками (скорпионьим ç , вьетнамцами ê и ô , близняшками à и á ), придающими зрительному французскому привкус восемнадцатого века.
Хорошо возвращаться самолетом, мгновенно меняется не только алфавит, но и запахи, цвета, полупроницаемая перегородка, отделяющая от звуков чужого языка падает и русская речь захлестывает мозг, заставляя с отвычки съежиться, растопырить локти - и начать строить новую защиту собственного изготовления... - думаю я, чтобы скрасить ожидание.
Наконец дверь открывается, и я выхожу к двум сонным полицейским.
«Заведите, пожалуйста, руки за спину»
«Может, это необязательно, я не собираюсь особо нервничать». Но узкие металлические браслеты защелкиваются на запястьях.
«Извините, таков порядок»
Садиться в машину со скованными руками оказывается неудобно, я вспоминаю американские фильмы, где арестованного злодея в машину направляет суровая рука копа, нажатием на темя, чтоб не рыпался - но обходится без слепого следования искусству кино.
Двадцать минут на полицейской машине до аэропорта. Еще темно и здания фабрик и торговых складов окраины подсвечены жутким ультрафиолетовым неоном, жаль центр не по пути, обидно видеть напоследок эту американскую не-Францию.
Еще двадцать минут ожидания в заставленной мониторами полицейской комнате (мерещится притаившийся в темном уголке экрана негодяй, собирающийся кошачьим броском прошмыгнуть в самолет, тьфу, опять Голливуд, «Крепкий орешек»), в окне отблески ночного неона. Я, видимо, доказал свою беззлобность, и наручники с меня сняты. Немножко разговариваю с пожилым офицером, сказавшим, что был в России и понравилось, и рассматриваю второго, молодого, с нежной кожей и детским лицом, копающегося в бумажках.
В самолет меня сажают отдельно, раньше остальных пассажиров, по специально подкаченному трапу, и вышколенная стюардесса говорит неуместное в адрес арестанта «Bon jour». Она проводит меня в конец салона, и я довольно разваливаюсь в кресле – впереди, через сорок минут полета, пересадка в Париже, четыре часа ожидания, потом – все. Приятно остаться без присмотра, несмотря на иллюзорность этой недолгой свободы. Хочется спать, и я дремлю, открыв ненадолго глаза, чтобы увидеть удаляющиеся синие огни. «Это – Нант. Ну, пока».
И с трудом разлепляю глаза в Париже, аэропорт Шарль де Голль. Пассажиры собираются к выходу, «Вы – последним, пожалуйста», удерживает стюардесса. Я спускаюсь по трапу, ищу взглядом встречающих - вот они, двое в штатском, преграждают путь. И отводят в личный мой зал ожидания, зарешеченный обезьянник. Там сидит уже ожидающий самолета парнишка-тунисец в белом свитере, молчаливый и робкий. Чтобы скоротать время, я начинаю изучать географию настенных росписей, Румыния, Албания, Молдавия, арабские закорючки, Украина, Хорватия, ишь ты, Бразилия, Россия, Болгария,