– Сколько же вам лет, можно полюбопытствовать?
– Да отчего ж нельзя. Восемьдесят без малого. – И Филипп Васильевич удивительно легко, по-кошачьи преодолел расстояние до своего места.
До самой Москвы Кондаков тихо лежал на третьей полке, спускаясь лишь по нужде и смочить горло холодной водой из-под крана. Он, действительно, отсыпался после полученного от налетчиков стресса. За долгие годы скитаний он научился восстанавливать нервную систему сном. Для этого ему не требовалась кровать, крыша над головой или тишина. Засыпал Кондаков в любом месте, при любой погоде, невзирая на шум. Нужно было только отхлебнуть из фляжки отвара, мысленно закрыться от мира, построить незримую крепость и тогда: здравствуй, сон богатырский.
Кондаков прибыл в Москву второго ноября, ровно за десять дней до того, как общежитие по улице Яблочкова содрогнулось от нелепой смерти журналиста Эдуарда Телятьева. Столица встретила промозглой осенней погодой. Бывший разведчик раньше всех вышел на перрон и, жадно вдыхая долгожданный русский воздух, ждал своих попутчиков, чтобы попрощаться. Как все-таки быстро пролетела дорога. Да что дорога, жизнь уже почти пролетела. Ехали-то несколько суток, а поговорили только раз да и то лихой случай помог. Мустафа всю дорогу был тише воды, ниже травы, боясь лишний раз пошевелиться. То ли удар палкой подействовал, спустя какое-то время, то ли рассказ Гусейна Садыкова поубавил оптимизма. Двое в длинных серых пальто подошли к вагону и помогли выйти Зульфие и Садыкову. Мустафу же стиснули под локти и, подталкивая, повели к автостоянке. Гусейн Садыков кивнул Кондакову в знак прощания и взял под руку девушку. Филипп Васильевич посмотрел им вслед и направился к огромному мусорному баку, который дымился метрах в двухстах в стороне от вокзала, по другую сторону забора. Несколько бомжей, явно почуяв родственную душу, скучковавшись смотрели на приближающегося бродягу. Филипп Васильевич, подойдя к баку, по-хозяйски запустил руку в мусор, и несколько минут сосредоточенно шарил. Не найдя искомого, бросил взгляд в сторону и увидел металлическую лыжную палку… Добрая палка. Хорошим посохом послужит… Опять склонился над баком и уже посохом стал разгребать мусорные пласты.
ГЛАВА 24
– Э, да ты че в натуре, нюх на нарах потерял? – услышал Кондаков сзади сиплый голос.
– Да не. Мне бы из одежды чего найти. Все-таки с юга, как-никак.
– А ты шнифты-то по сторонам вывихни: все-таки у всего хозяин свой имеется.
– Шнифты это глаза, что ли?
– Они самые. Так, ненароком и без них остаться недолго.
– Там, где я сидел, глаза по-другому назывались. Зенками. Во как!
– Отсталая феня. Так давно уже не говорят.
– А как говорят?
– Да я тоже не силен. Срок-то еще по малолетке мотал. А ты, видно, старикан-то нормальный. Давно приехал? Да вижу, что недавно. У меня – Шныря погоняло. А у тебя?
– А меня, просто, дед Филя.
– Слушай, дед Филя, тут кроме сечки ни хрена нету. Ну, то есть жратвы. Если хочешь прибарахлиться, пойдем – отведу. Недалеко здесь. Можешь на моей территории зависнуть. Проценты беру небольшие: по-божески, как говорится. Другие бугры зверствуют. А у меня нормально. Никто не жалуется. Контингент все время обновляется. Даже бойцы свои есть. Вокзал все-таки, сам понимаешь, дело прибыльное. Возраста-то мы с тобой примерно одинакового. Надеюсь скентуемся.
– А тебе сколько?
– Мне-то? Да, сорок восьмой покатил! А тебе?
– Нет, не одинакового. Ты мне, Шныря, во внуки годишься. Мне-то восемьдесят. Что, не веришь?
– Да ты просто гонщик, Филимон! Не люблю гонщиков. Не терплю, когда гонят. Ну, да ладно. Для вступления в общину полагается пять бутылок белой. Соглашайся, пока зову, Филимон-долгожитель.
– Шныря, я ведь не шучу. Я тебе в дедушки гожусь. Так, что кличь дедом Филей. А про Филимона забудь. Не люблю, понимаешь, фамильярности. И еще: не до общины мне пока. Дела у меня в Москве очень важные. Лучше помоги прибарахлиться да подскажи, как на Яблочкова попасть.
– Яблочкова, говоришь. А хрен ли ты там забыл? Голодный район. Там в буграх Фикса значится.
– Почему значится?
– Да, какой из него бугор. Так, одно название. Правда, надо сказать, там жрать нечего. Люди от него бегут на более теплые места. А там одни, вроде тебя, долгожители. Только ты-то, вона, какой крепкий. А там доходяги одни, те, кого жизнь на обочину выбросила, ну, то есть совсем на обочину. У нас-то, сам понимаешь, не самый последний уровень. Каждый день сыты, в тепле, при лекарстве опять же, – Шныря щелкнул по горлу указательным пальцем.
– Нет, пойду пока к Фиксе, а там – поглядим. Я вот спросить хочу, Шныря.
– Ну, давай, валяй.
– Ты вроде мужик-то нормальный, молодой еще. Чего тебя в бомжи-то занесло?
– А тебя чего? Вот и меня так же. Сошел однажды с поезда, а в карманах ни денег, ни документов. Все, как есть, обчистили. Это, конечно, сам понимаешь, не оправдание. То была последняя капля, переполнившая граненый стакан моих несчастий.
– Да ты, прямо поэт, Шныря.
– Так я им и был. Поэтом Шныриным. Неудачником по жизни. Судимым в шестнадцать лет: клеймо на всю жизнь, сам понимаешь.
– Понимаю, как не понять.
– Неужели никогда не слышал про такого поэта Вениамина Шнырина. Мои стихи по рукам ходили. Ими зачитывались. Вот, например:
Глянь на Волгу: кораблик несется.
Так отважно несется в грозу.
Капитан с его носа смеется,
На своем – утирая слезу.
– Хорошие стихи, Вениамин э…
– Вениамин Витальевич Шнырин. Такому поэту, как я, с ярко выраженным трагическим свойством, всегда нелегко. Жена со мной недолго мучилась. Бросила, менты ее задери. А хочешь, еще почитаю:
Глянь на космос: там тоже несется
Хоть космический, все же фрегат
Капитан там, в скафандре смеется.
Сын земли всей, а может и брат.
А заглянешь в подземные недра,
То увидишь: стоит с молотком,
Весь обласканный угольным ветром
Капитан, и сверкает белком.
Глаз белком тьме сверкает навстречу.
Черт и дьявол ему нипочем.
Не гляди, что он с виду доверчив.
В битве может быть страшен плечом.
– Люблю я брать темы, в которых звучит нерв отчаянного такого, такого, сам понимаешь, настоящего сопротивления духовному и моральному одичанию. Хочешь, я еще почитаю?
– Очень хочу, Вениамин Витальевич, но в другой раз. Голова пока занята проблемами насущными. Мне бы приодеться чуток.
– Так мы уже пришли почти. Вон за тем углом свалочка небольшая: выбирай, чего душа пожелает. Слушай, дед Филя, а тебе, правда, стихи понравились?
– Конечно, правда. Только ведь я человек таежный да пустынный: в поэзии мало смыслю.
– А, тут и смыслить не надо. Чувствуешь, что по сердцу словно стиральной доской шваркнуло, значит, стихи услышал. А нет, значит пустота одна зашифрованная. У меня вот мысль на ходу возникла, оцени. Не пойти ли тебе ко мне менеджером, а? Деньги и слава обеспечены. Талант, сам понимаешь, нешуточный зарыт. Его только откопать надо, и дело пойдет.
– Да, какой из меня менеджер! Я даже толком не знаю, что это и за зверь-то такой.
– Да все очень просто, как божий день. Поначалу наскребем денег на афиши. Самое главное, чтоб меня вспомнили мои старые почитатели. Поднимемся. Вернемся в люди, а?
– Надо подумать, Вениамин Витальевич. Сейчас-то все равно недосуг. Вот дела свои сделаю, и займемся.
– Если помощь какая понадобится, мы тут. Обращайся. Впрочем, я тебя сам скоро навещу. Мне с Фиксой повидаться надо, так что жди в гости. Готовься в любой момент поляну накрыть. Слушай, а палка лыжная, что, типа посох? Она же внутри полая. Давай-ка мы туда арматуринку зашпиндюрим. Все ж потяжелей будет, поувесистей. Эй, братва, ну-ка носом по сторонам поводите: нет ли чего подходящего для моего будущего менеджера.
Группа бомжей мгновенно рассыпалась и начала крючковатыми палками теребить тело свалки. Скоро раздался победный крик одутловатой, отекшей полустарухи-полуподростка:
– Нашла, Шныря. Я нашла. Нести, показывать?
– Да, нет: зажми между ног и летай, как Маргарита.
– Чего ругаешься-то! Слово уж сказать нельзя.
– Неси, конечно. А вы все деду Филе одежонку подберите. С юга все-таки человек приехал, как-никак.
Бомжи согнулись и сосредоточенно заработали своим инструментом. Через полчаса Филипп Васильевич был одет не просто добротно, но и еще и модно: длинное кожаное пальто, светло-синие джинсы, широкополая шляпа, остроносые ботинки из натуральной черной кожи. Шныря с довольным видом оглядел новоиспеченного собрата, поцокал языком, пощупал швы на одежде и, наконец, довольно крякнул:
– Готов. Как огурчик. Теперь можешь хоть куда.
Кондаков сам не ожидал такого результата:
– Ну, мне пора. Надеюсь, свидимся.
– Давай, разведка, мы с тобой, – пожал руку Шныря. Бомжи обступили своего бугра и стали наперебой просить почитать стихи.
– Ну, как им откажешь! – благодушно сетовал бугор Кондакову: – Не могут они без моего искусства. От хорошего трудно отвыкнуть. Верно я говорю? На попсу киркоровскую уже не клюнут: понюхали настоящего, большого творчества.
Поэт Вениамин Шнырин поднялся на мусорный бак и медленно, нараспев начал читать текст. Руки его были не только скрещены на груди, но еще ладонями обхватывали плечи:
Я гляжу на огни небоскребов.
Мысли пулей свистят у висков:
Я уйду без венка и без гроба,
Без прически уйду и носков.
Воздух свалки грохнул аплодисментами: бомжи не щадили натруженных, опухших от водянки ладоней. Крики «браво», «бис» неслись в задернутое тучами небо, словно желая обратить на себя внимание Всевышнего. А Филипп Васильевич удалялся прочь быстрым, размашистым шагом, опираясь на свой новенький посох. На входе в метро два ражих милиционера настороженно окинули с ног до головы ладно одетого старика и не осмелились проверить документы. Мог, конечно, смутить запах. Но обоняние стражей порядка, по всей видимости, было изрядно подорвано ситуациями на службе. Посе