El Milagrito, жил жизнью, которая была полной противоположностью жизни Аниты. Он знал только страдания и боль. Я не смог спасти Аниту, а сегодня не смог помочь El Milagrito.
Мне нужно было вытеснить эти мысли из головы другими мыслями, и я стал думать о Мелисе. О ее запахе. Ее улыбке. О шелковистости ее кожи. О тех же трех свойствах, что и у Аниты, но в то же время принадлежащих разным мирам. Любовь, которую мы испытываем по отношению к двум людям, может быть огромной, но в то же время невероятно разной. Я любил женщину и любил девочку, которую женщина подарила мне, но любил их на совершенно разный манер. Обе любви трансформировались в рак души, который нигде не оставлял меня.
Может быть, деньги дадут мне второй шанс. Люди с деньгами никак не могут понять, что большинство проблем бедных людей может быть решено с помощью денег. Есть проблемы, которые никуда не уходят, сколько бы купюр вы на них ни тратили, но для людей вроде меня, для тех, чьи кошмары имеют имена типа голода или лишения собственности, деньги – вещь замечательная, которая может за несколько секунд прогнать все эти бедствия.
Мы с Мелисой встретились в те времена, когда оба отошли на шаг-другой от ежедневного голода. Мы изо всех сил старались получить поскорее наши степени, страшась того дня, когда нам придется начать выплачивать наши студенческие кредиты. Желание поскорее выйти из этого пространства укрепляло нашу любовь, но эта же спешка, непреходящее состояние стресса, в котором приоритетна потребность свести концы с концами, повредила нашему браку еще до рождения Аниты. Нищета порабощает твою волю, убивает счастье, и ты в конечном счете остаешься ни с чем, с одними пеньками. Владение деньгами, большими деньгами было связано с возможностью вернуть Мелису. Ее запах. Ее улыбку. Шелковистость ее кожи.
– Слышь, чувак, есть ужасно хочется, – сказал Брайан. – Мы не можем остановиться купить какую-нибудь жратву?
– Пока нет, приятель, – сказал Хуанка. – Я хочу выбраться из трафика Сан-Антонио. Ты сможешь купить себе что-нибудь через несколько миль, когда мы остановимся заправиться.
Брайан прервал течение моей мысли. И это было хорошо. Я не хотел, чтобы два моих призрака преследовали меня всю дорогу до Эль-Пасо, поэтому я выпрямился на сиденье и принялся читать все знаки, мимо которых мы проезжали, и слушать музыку. У Хуанки была записана целая куча баллад Чалино Санчеса. Я никогда не был особым поклонником Чалино, но знал достаточно о его музыке, чтобы понять – это не мое. Его голос был не так уж и хорош, а шумная музыка наркокорридо[142] никогда мне не нравилась. Мои музыкальные вкусы мне привила моя мать. В основном это была сальса[143]. Однако сейчас я слушал Чалино, потому что не хотел, чтобы мои мысли занимали Мелиса и Анита. Одна песня закончилась, началась другая. Качество звука в лучшем случае было средненьким, но я понял суть первых слов, и они больно ударили по мне. Они говорили о том, что после твоей смерти все меняется, а потом говорилось что-то – смысл полностью мне так и не удалось уловить – о холодной могиле, которая ждет меня. К тому времени когда в песне говорилось о приближении конца, я уже отключился. Слова, которые мне удалось разобрать, навели меня на мысль об Экторе Лаво, любимом певце моей матери. Он пел в стиле сальса о том, что у всего есть конец и ничто не длится вечно, потому что такого понятия, как вечность, не существует.
Черт.
Я выбрал наихудшее время для внимательного слушания. Слова – те, которые только что прозвучали, и те, что жили в моей памяти, – пронзили меня и нашли во мне страх, который я пытался игнорировать. Я отключился и снова стал смотреть в окно – на машины, на лица водителей. Я был не в настроении для предсказаний.
Наконец трафик стал менее плотным. Баллады Чалино закончились, и Хуанка принялся играть со своим телефоном, чтоб найти другую музыку. Из громкоговорителей вырвался громкий звук реггетона. Брайан на заднем сиденье снова клевал носом.
Мои мысли уплыли от болторезов.
У долгих поездок в машине есть свой собственный язык, свой собственный ритм, собственная реальность. У меня они всегда вызывают воспоминания. Я много ездил, когда работал в страховой компании. Меня посылали на курсы по противодействию отмыванию денег в Орландо, Билокси, Санта-Фе, Батон-Руж, Оксфорд, Даллас и другие города. Я всегда ехал туда на машине. Так я дольше отсутствовал в офисе, да и время, проведенное за рулем, было куда как веселее. Я любил быть дома, но еще я любил сидеть за рулем, когда в салоне ревет музыка.
Я любил останавливаться в местах, где истории этой страны, прошлая, настоящая и будущая, сходятся в одном месте в ряду оставленных домов, наполненных тайнами, заброшенных кладбищ, заколоченных окон закрытых магазинов и отсыпанных гравием дорожек на заправках у черта на куличках.
Меня влекли виды городков, переживших свое время, где трещины, призраки и воспоминания своим числом превосходят число жителей. Вот она – настоящая Америка. Душа этой страны живет в щербатых улыбках кассиров на бензозаправках, в пыльной шерсти собак небольших городков, в гудении неоновых вывесок на маленьких забегаловках, где слой пыли покрывает все поверхности, в надломленном духе работников автокафе в городках, которых не найдешь на карте, в странных запахах и пятнах на ковровых дорожках в дешевых мотелях, окна которых смотрят на пустые парковки.
Мне нравилось останавливаться на заправках, у которых автоматы в туалетах предлагают дешевый одеколон за четверть доллара, нравилось размышлять над тем, какая химия бушует в венах дальнобойщиков с безумными глазами. Мне нравились безымянные закусочные и сетевые кафе вроде «Вэффл Хаус» с грязными столовыми приборами, где можно увидеть официанта с золотым зубом, который сверкает ярче, чем души большинства людей.
Когда мы едем в машине, путаница проблем в наших головах начинает распутываться или становится несущественной.
Такие поездки имеют способность вызывать у меня такое чувство, будто я потерянный шепоток в трафике Остина или птица, без всяких усилий парящая над болотами Атчафалайя[144]; или липовый турист на берегу в Билокси[145], или утраченная память в бесконечных прямых дорогах Флоридского Пэнхендла[146].
А еще эти поездки вызывали воспоминания о Пуэрто-Рико.
Моя бабушка говорит мне, чтобы я позволял собакам зализывать мои царапины после падения, потому что их слюна святая.
Моя мать готовит еду, пританцовывая в кухне под пение Эктора Лаво: «Tu amor es un periо́dico de ayer…»[147]
Корявые пальцы моей бабушки ласкают мне лицо.
Океан плещется у моих ног.
Яркая, чуть ли не нежная зелень покрывает все горы.
Небо, такое невероятно яркое и голубое, что мне приходится моргать, чтобы убедиться, что я не сплю.
Успокаивающий голос бабушки, которая говорит мне, что моя кровь священна, что эта кровь результат смешения крови индейцев таино, африканцев и испанцев.
Красные взрывы в конце длинных, тонких ветвей огненных деревьев[148].
Моя мать в один из тех коротких промежутков времени, когда ей удавалось оставаться трезвой, улыбается мне, а я поглощаю arroz con habichuelas[149] на крохотной кухне бабушки. Улыбку на лице матери можно было увидеть редко, если не считать те годы, что мы провели на острове. Ее улыбка была как суперновая звезда. Ее улыбка была моим миром, моим бальзамом, моей мечтой.
Quebrada[150] за домом моей бабушки, журчащая вода в ней всегда холодна.
Однообразный саундтрек кваканья лягушек коки, под который я засыпаю.
На острове мы прожили около восьми лет, но это были счастливейшие годы моей жизни. Долгие поездки всегда будут вызывать у меня эти воспоминания, где бы я ни находился, и я буду благодарен за них, что бы я ни делал.
Брайан на заднем сиденье закашлялся. Этот звук нарушил что-то во мне.
Мне нужно было услышать чей-нибудь голос. Голос Чалино, снова раздававшийся из динамиков, говорил о пистолетах и смерти, и это мне не помогало.
– Что происходит с El Milagrito, Хуанка? – спросил я, глядя в окно на знак, который извещал меня, что мы проезжаем Рузвельт.
– А что с ним? – спросил Хуанка.
– У тебя сейчас в кармане лежит его палец, приятель. Оставь ты эту срань, – сказал я.
Хуанка рассмеялся.
– ¡No hay pedo, hombre![151] Успокойся, – сказал он. – El Milagrito – святыня. Боженька коснулся его. Сделал его особенным.
– Это как? Он мне не показался никаким особенным. Он даже о себе позаботиться не может.
Хуанка посмотрел на меня так, словно я в одном предложении произнес слова «твоя», «мать» и «шлюха».
– Nah, huevо́n[152], особенный не в этом смысле, – сказал он. – Его мать умерла. Она была дочерью Сони. Она была наркоманкой. Соня говорит, что она в любой час могла прийти домой, уйти. Она даже никому не говорила, что беременна, пока скрывать дальше уже не было возможности. Cuando ya no podía esconder la panzota[153], сказала она матери. Она не знала, кто отец ребенка. Alguno de los cabrones que se aprovechaban de ella, seguro. Pinches hijos de puta[154]. Беда в том, что она так ни на один день не перестала ширяться. Умерла от передозировки прямо у себя в доме. Соня нашла ее в ванной, игла все еще торчала из ее вены. Соня упала на нее и почувствовала, как шевелит ножками младенец. Малец все еще был жив. Соня запаниковала. Она должна была извлечь младенца, а потому побежала на кухню, взяла нож, вскрыла мертвую дочь и вытащила ребенка. С тех пор он на ее попечении.