Домой с черного хода — страница 11 из 61

Уже ночью, лежа на нарах в теплушке, навек распрощавшись с Харбином, я кропотливо перебираю в памяти воспоминания, вызванные видом города, встречей с Олегом, разговорами с родными и снова и снова возвращаюсь мыслью к словам Владимира Васильевича.

Как прав он оказался. Первые годы после окончания гимназии жизнь не покидала старого русла. Я давала уроки английского языка русским детям и русского — взрослым китайцам, училась сама, по вечерам слушала лекции на юридическом факультете. Получив от дяди в подарок абонемент в оперу, бегала раз в неделю в Железнодорожное собрание, где пели приехавшие из Советского Союза артисты, включая совсем еще молоденького Лемешева. Изредка, замазав чернилами лопнувший шелк черных лодочек, танцевала на студенческих балах или, погрузившись в сладкий полумрак зрительного зала, разделяла любовные драмы Нормы Толмедж и Глории Свэнсон. Казалось, каждый новый день был похож на предыдущий. А ведь как раз в это время дарованная людям передышка закончилась, и мир пополз, все набирая скорость, к новой войне. И первая трещина прошла где-то совсем рядом.

Что я помню? Несколько тревожных дней, наполненных слухами, отчаянными выкриками мальчишек-газетчиков; пальбу одетых в серое китайских солдат, беспорядочной ордой промчавшихся по улицам города, и плотные ряды вступившей в Харбин на смену им японской армии — низкорослых крепышей в низко надвинутых меховых шапках. Скоро все успокоилось и в газетах стали появляться статьи о «новом порядке в Восточной Азии» и о светлом будущем Маньчжурии под эгидой Японии.

И вот уже Вова, наш старый приятель — репортер, пополневший, поважневший и забывший о том, что собирался писать трактат о пользе смеха, — стал ронять туманные фразы насчет того, что и русским эмигрантам пора браться за ум.

— Тошно смотреть, до чего распустились, — говорит он мне, когда мы мирно пьем кофе с пирожными в кафе «Марс», случайно встретившись на Китайской улице. — Вечные попойки, кабаки с голыми девицами, опять же это повальное увлечение Вертинским. Форменное разложение.

— Причем тут Вертинский? Он чудный. Я его ужасно люблю.

— Вам, Верочка, это простительно. Но когда гвардии ротмистр, внимая тому, как над розовым морем вставала луна, чуть не пускает слезу, мне становятся противно. Конечно, Вертинский талантлив, кто это отрицает, но если чей-то талант разжижает волю, превращает людей в слюнтяев, значит этот талант вреден и не нужен.

— А как насчет Дон-Аминадо, Лоло и прочих певцов эмиграции, которых вы так любили цитировать?

— Ошибки молодости. Теперь больше не до смеха. Теперь настала пора действовать. Мы должны осознать важность дисциплины, понять неизбежность некоторых жертв… и тогда есть надежда, что мы вернемся домой. Нет, теперь уж не до смеха.

Жаль, но, похоже, что он знает о чем говорит. Организован какой-то комитет, где должны регистрироваться все, без исключения, русские эмигранты. Без бумажки этого комитета, нельзя получить вид на жительство. А без вида на жительство… нельзя жить. КВжд продано японцам, русских увольняют с работы пачками. Устроиться некуда. Начинается массовый отъезд из Харбина. Советские граждане едут домой, эмигранты — в Шанхай, Тяньцзинь, счастливцы, имеющие визы — в Америку, в Австралию, в Бразилию… Но тут я выхожу замуж, у меня рождается дочка и, о счастье! — Американский банк, где работает мой муж, переводит его в свое тяньцзинское отделение. Мы покидаем Харбин, который день ото дня становится все неуютнее.

Мерно покачивается вагон, унося меня в неизвестность. Я сплю урывками, просыпаюсь всякий раз; когда поезд останавливается на очередной станции. На перронах среди китайской толпы видны русские: бегут вдоль поезда, ищут родных или знакомых, озабоченно спрашивают: «Дайренцы среди вас есть?» «Ах, только тяньцзинцы?» «А мукденцы в следующем?» И бегут дальше.

Знакомые станции. Бухеду, где какое-то время жили родители моего мужа. Чжаланьтунь — когда-то прелестный, нарядный курорт, теперь, как говорят, опустевший, обнищавший и впавший в уныние. Зеленый Барим с прозрачной обжигающе-холодной, речкой — мечта охотников и рыболовов. И, наконец, Хинган — знаменитая «хинганская петля». Поезд, вздыхая и отдуваясь, медленно ползет вверх по крутому склону горы. Сверху станционные строения кажутся игрушечными — крохотные домики, рассыпанные в густой зелени.

— А вы знаете, — говорит стоящий у соседнего окна худой старик, — ведь по тем временам проект и постройка этого отрезка дороги были чудом инженерной мысли. Мой отец работал на постройке с первых дней до завершения и часто рассказывал нам, детям, как трудно приходилось всем — и инженерам, и техникам, и рабочим. А потом, когда я сам уже был инженером, мне попалась как-то статья об этом в старом американском журнале — восхищенная статья, надо сказать. Когда попаду в какой-нибудь крупный город, обязательно» пойду в библиотеку, покопаюсь в журналах и газетах того времени — должны же быть там подробные описания.

Через несколько часов станция Маньчжурия. Там мы пересядем в советские вагоны, Разговоры затихают. Опускается тишина. Даже дети, поддавшись настроению взрослых, присмирели. И по-прежнему выбивают колеса: «Что-то будет? Что-то будет?»

Еще до отъезда наш тяньцзинский приятель Андрей — музыкант и острослов, — был назначен главой тяньцзинской группы. Я — помощник главы. Сейчас, повинуясь переданному по громкоговорителю распоряжению, мы торопливо шагаем к зданию вокзала. Со всех сторон туда же спешат пары таких же озабоченных людей с бумагами в руках: пекинцы, тяньцзинцы, дайренцы, мукденцы, харбинцы, хайларцы… Зал ожидания почти пуст. Только в дальнем конце кучка людей. В центре ее четыре осанистых, дородных человека — трое в серой форме с золотыми пуговицами, один в темном костюме и зеленой велюровой шляпе. Судя по позам окружающих, которые все, как один, стоят по стойке «смирно» и, чуть вытянув вперед шею, неотрывно смотрят на тех четверых, они-то и есть начальство, вершители наших судеб. К ним робко приближаемся и мы — представители групп, возвращающихся на родину из разных городов Китая.

И вдруг человек в зеленой шляпе начинает орать. Это так неожиданно, что все мы, вздрогнув, замираем в отдалении. Грубовато-красивое лицо его искажено яростью. Зеленая шляпа съехала на затылок. Он захлебывается словами, они, толкаясь и застревая, вырываются у него изо рта и разобрать ничего невозможно. Сыпятся какие то угрозы. О чем он? Я ничего не понимаю, смотрю на Андрея, смотрю на остальных. Все стоят, опустив глаза. На смену растерянности и недоумению приходит злость. Какое право имеет он кричать на нас, думаю я. Если мы допустили какую-то оплошность, то нельзя ли сказать об этом спокойно? Я еще в жизни никогда не слышала, чтобы взрослый человек ни с того, ни с сего так кричал на другого. Какое он имеет право? О чем он?

Лишь позднее я узнаю, что в одной из групп три приятеля, не посчитавшись с просьбой не брать с собой спиртного, хорошо запаслись водкой и накануне вечером, прощаясь с землей китайской, хорошо выпили. Один из них стал рыдать, говорить, что не надо было ему никуда ехать, что лучшие его года прошли в Китае, что китайцы стали ему родными, что на следующей станции он выйдет и поедет обратно, а когда его стали удерживать, разбил окно, поранил руку, после чего протрезвел, дал себя перевязать, принял аспирин, выпил валерьянку и мирно улегся спать. Утром однако, об инциденте кем-то было доложено куда следует — это и вызвало неукротимый гнев начальства.

— Зарубите себе на носу! — бешено выкрикивает человек ¦ в зеленой велюровой шляпе и хриплым голосом отдает какое-то распоряжение, расслышать которое мне опять-таки не удается. От нашей испуганной толпы отделяются двое: высокая, стройная дама в красном жакете, с которой еще вчера мы так весело болтали, столкнувшись на перроне в Бариме — у нее дрожит левое веко, красивые губы сжаты плотно-плотно, наверное, чтобы не вырвалось лишнее слово; рядом с ней человек лет сорока-пяти в очках, кожа на лице у него вот-вот лопнет — так натянута, узкие губы вообще исчезли, оставив на месте рта длинную щель” Они ответственные за группу, в которой случилось злополучное происшествие. На негнущихся ногах они подходят к начальству и следуют за ним во внутреннее помещение — надо думать на дальнейшую расправу.

— Пошли! — говорит мне Андрей. — Ну, успокойтесь, пожалуйста. Нельзя же так реагировать. На вас лица нет. Все образуется.

Мы подходим к осанистым господам в форме. Называем группы, предъявляем списки и получаем направления и указания. Нас, тяньцзинцев, делят на три группы. Слава богу, я остаюсь вместе с Иохвидовыми и семьей Андрея. Всего нас в группе двадцать два человека.

— Вам предоставляются теплушки, — говорит один из «начальников», — куда погрузят ваш тяжелый багаж и мебель, у кого она с собой. В этих теплушках вы поедете до места назначения. У вас это село Солоновка Волчихинского района Алтайского края. Сегодня весь день будет продолжаться погрузка, ночь проведете здесь, а завтра утром двинетесь к границе. На станции Отпор получите документы и подъемные деньги, а пока что идите, следите за тем, чтобы ваши вещи были погружены в правильный вагон. У вас теплушка номер 18. Отправляйтесь!

Что я помню о пересадке в Маньчжурии? Вереницы грузчиков-китайцев коротконогих, широкоплечих и, по-видимому, невероятно сильных. У каждого на голове деревянный обруч. Поставив на этот обруч, или взвалив себе на спину, пианино или тяжелый сундук, ящик с книгами, они начинали передвигаться мелкими ровными шажками, все ускоряя ход, когда вступали на трап, приставленный к дверям теплушки. Помню лабиринты из циновок метровой вышины, плохо скрывавшие наскоро выкопанные канавки уличных уборных, унылые желтовато-серые пустыри вокруг, бестолково суетящихся людей, очередь у бака с кипятком…

К вечеру мы, наконец, водворились в свою теплушку, обшарпанную, грязную, с выломанными кое-где досками, с трехэтажными нарами. Треть теплушки занял наш объединенный багаж. В углу занавеской отгородили и оборудовали некое подобие умывалки. На нижних нарах расположились пожилые люди и матери с маленькими детьми, на втором этаже — средний возраст, на верхнем — молодежь.