— Ну, что ж, — бодро говорит кто-то. — Это очень хорошо, что вещи идут при нас, в одном вагоне — по крайней мере, не придется потом разыскивать.
— А Алтай — это же прекрасно! Я недавно прочел книгу о горном Алтае… — не менее бодро вторит отец Андрея.
— Мы едем в степной, — кисло возражает ему жена.
— Наш диван не задвинут, — возбужденно говорит Антонина Михайловна Иохвидова. — Можно будет подтянуть его к двери, Будем сидеть по очереди и наслаждаться видами родины…
Родина!
— Надо пораньше лечь спать. Завтра, говорят, тронемся спозаранку. Границу бы не проспать…
— Не бойтесь, разбудят.
Но будить никого не пришлось. В восемь часов утра, когда поезд медленно двинулся в путь, все население нашего вагона — да и остальных, наверное, тоже — стояло вымытое, одетое, подтянутое у широко раздвинутых дверей. В теплушке прибрано; тяжелый багаж отгорожен тремя шкафами и занавеской, нары застелены, круглый стол накрыт чистой клеенкой, на затухающей печурке чайник с горячей водой.
Поезд идет небыстро, постепенно замедляя ход. Шеи вытянуты. Глаза напряжены до предела. Вдруг из головного вагона, покрывая стук колес, доносятся крики. Кричат «Ура!» Подхватывает второй вагон, третий… И тут я вижу узенькую полоску канавы, рассекающей буро-зеленую поверхность бескрайнего поля, испытываю некоторое сжатье горла, вижу краем глаза, как катится слеза по щеке стоящей рядом пожилой дамы, которая побывала за датским телеграфистом. Дети звонко и нестройно кричат «Ура!», к ним присоединяется несколько неуверенных взрослых голосов. Граница! Возле невысокого столбика стоит солдат с автоматом. Совсем молоденький. Простоватое, курносое лицо. На мгновение я встречаюсь с ним взглядом — равнодушный взгляд, нисколько не любопытный. Как будто он привык к тому, что на него с утра до вечера надвигаются теплушки с кричащими, поющими, плачущими людьми, А у меня вдруг ёкает сердце. На кого он похож — этот мальчишка-солдат? Я определенно видела его раньше. С ним связано какое-то воспоминание детства. Неприятное. Страшное даже. Какое? Я должна вспомнить, пока не вспомню, не успокоюсь…
Но долго вспоминать не приходится. Мимо двери проплывают домики, заборы; женщина гонит корову; прыгают через веревочку голоногие девчонки; оглашенно лает собачонка. Разбегаются и вновь скрещиваются рельсы железнодорожных путей и поезд, сотрясаясь и кряхтя, подходит к перрону.
— Отойти от дверей! — звучит переданная по громкоговорителю команда. Мы послушно отодвигаемся вглубь вагона. Вскоре в вагон поднимаются трое военных. Пограничники.
— Кто здесь старшие? — спрашивает один из них. Мы с Андреем делаем два шага вперед.
— Предъявите паспорта группы! — Несколько суетясь, мы передаем ему пачки паспортов.
— Детям, вписанным в паспорт родителей, встать с ними радом.
Мои дочери придвигаются ко мне. За спиной слышно движение. Перекличка. Быстрый внимательный взгляд на обладателя паспорта, затем на фотографию, снова на него. Мощные электрические фонари высвечивают пространство под нарами, между ними, над третьей полкой, двое долго осматривают часть теплушки, забитую мебелью и сундуками.
— Так. Все в порядке. Паспорта будут вам розданы перед тем, как вы отправитесь получать подъемные.
Они уходят, а по трапу уже поднимается медосмотр в лице полной, статной женщины с туповатым лицом и замысловатой башней из русых волос на голове.
— Завшивленность есть? — спрашивает она.
— Ну что вы! — отвечает сразу несколько нервных голосов.
— На станции Карымская пойдете в баню. Захватите постельные принадлежности. Сдадите их и личные вещи в воше-бойку. О всех случаях заболевания докладывать сразу же. Я буду находиться в служебном вагоне. — Она уже поворачивается идти и вдруг спохватывается: — Больных нет? Тогда все!
Таможенники, сменившие ее, молоды и заняты какими-то своими делами. Они с безнадежным видом осматривают горы нашего багажа и довольствуются письменным заверением каждого, что мы не везем ни оружия, ни наркотиков, ни запрещенных инструкцией книг и пластинок, и никаких драгоценностей и золота, помимо того, что перечислено в декларации.
Все! Нам — отныне мы именуемся репатриантами — разрешено покинуть вагоны и ступить на советскую территорию.
Отпор — значится на станционном строении. Красивое название, а место некрасивое. Приземистый поселок, мало зелени, земля серо-желтая. На перроне несколько киосков. Газеты. Мелочи. Минеральная вода. К этому киоску устремляются многие, но из окошечка высовывается рука и заталкивает за раму листок бумаги, на котором крупно, каллиграфически-красиво начертано «Сиропа нет» и рядом приписка карандашом: «Воды тоже нет». В одном киоске под стеклянным колпаком тарелочка. На ней бледно-серая лепешка. И рядом горделивый плакатик: «Московская котлета». Первые впечатления нерадостные, но долго разбираться в них не приходится — по громкоговорителю следуют новые указания: там-то получить паспорта, в таких-то залах будут выплачиваться подъемные, номера теплушек такие-то и такие-то должны явиться туда незамедлительно.
Когда мы, прижимая к груди сумки с деньгами, получив адреса тяньцзинцев, уже проследовавших через Отпор, и оставив свои тем, кто следует за нами, выходим на перрон, он оказывается заполненным народом — подошел какой-то поезд. Спокойно прохаживаются мужчины в полосатых пижамах, женщины в пестрых ситцевых халатах до полу; в одном конце заливается гармошка — там толпятся солдаты и матросы и двое совсем молоденьких сосредоточенно пляшут. Ярко светит солнце.
Старичок из соседней теплушки сообщает, что за углом булочная. Я покупаю там совсем еще теплую буханку серого, восхитительно пахнущего — как никогда в Китае, хлеба, и мы долго пьем чай в теплушке, которая успела стать родной и уютной, стать домом — хотя бы временным.
Под вечер прошумел теплый дождь, и перед отправлением эшелона, которое назначено на половину одиннадцатого, мы с Андреем выходим прогуляться и обсудить вопрос мирной передачи власти в теплушке. Дело в том, что Люсин папа Алексей Данилович, уже со вчерашнего дня туманно, но настойчиво, дает понять, что он чем-то недоволен, а сегодня, глядя в пространство, громко заявил, что для того, чтобы людьми руководить, надо чтобы они тебя выбрали.
Андрей предлагает, вернувшись в теплушку, заявить о том, что мы слагаем с себя полномочия, и выдвинуть на пост старосты Алексея Даниловича. Я сомневаюсь.
— Он же во хмелю бывает несносен. Помните, что он устроил в клубе на седьмое ноября? Лучше, может, Иохвидова?
Андрей мнется.
— Все-таки Алексей Данилович из рабочего класса. Как-то созвучней. А Иохвидов, я думаю, сам откажется. Нет, давайте лучше, все-таки, сложим с себя полномочия, возложенные генконсульством. Пусть себе правит рабочий класс.
Мы задумчиво идем по темному перрону (эшелон перевели не то на четвертый, не то на пятый путь), с наслаждением вдыхая влажный, теплый, пахнущий цветами воздух. Андрей галантно светит фонариком мне под ноги, чтобы, не дай Бог, не ступила в лужу. Слышны шаги, кто-то останавливается рядом с нами.
— Товарищ, будь добр, одолжи на минутку фонарь, — прокуренным басом говорит темнота, — я тут папиросы обронил, никак не найду, а сейчас и не купишь нигде, поздно.
— Пожалуйста, товарищ, — любезно отвечает Андрей.
Зажженный фонарик, очутившись в чужой руке, мгновенно тухнет, погружая нас в кромешную тьму. Рядом кто-то спрыгивает с перрона.
— Э-э, товарищ? — растерянно лепечет Андрей, делая движение куда-то вбок.
— Но-но!.. — сипло и мрачно отвечают оттуда. Хрустит гравий под ногами, шаги поспешно удаляются. Мы смущенно возвращаемся к себе в теплушку.
Боже мой! Почему никто не сказал, что нельзя ложиться ногами к паровозу. Мы-то решили, что придумали отлично. Лежим все рядышком, подушки по краю нар, второй этаж не давит, не гнетет, голова наружу, дышать легко… Но при первом же рывке поезда у меня начинают рваться внутренности. Сначала обрывается печень, летит куда-то вниз и болтается там, больно стукаясь обо что-то; желудок дергается, как собака на привязи, затем злобно подпирает сердце, которое сразу же начинает испуганно трепыхаться. Рядом начинает стонать мама. Ее стоны подхватывает кто-то еще. Я торопливо выкарабкиваюсь наружу, помогаю вылезти маме и еще одной пожилой даме. Поспешно собирается совет обитателей нижних нар. После несколько растерянных дебатов принято решение лечь по четыре человека в ряд, головой к боковым стенкам вагона. Тянем жребий, кому какое место. Каждые три дня будем меняться. Теплушку отчаянно мотает из стороны в сторону, она дребезжит, скрипит. Перестилая постели, мы то и дело налетаем друг на друга, сталкиваемся. Наконец, все готово. В теплушке пахнет валерианкой и сердечными каплями. Все снова укладываются. Внутренности как будто вернулись на свои места и только ноют немного от перенесенной встряски. По узенькому проходу, разделяющему дружные четверки, все время кто-то ползет то в одну, то в другую сторону. Поняв, что уснуть мне в эту ночь вряд ли придется, ползу и я. Хоть посидеть немного без давящего деревянного настила над головой. В теплушке душновато, ночь жаркая, хорошо бы отодвинуть немножечко дверь, но это строго-настрого запрещено начальником эшелона — на маленьких станциях всякое может быть.
Я присаживаюсь на край дивана и по легкому шороху рядом догадываюсь, что меня кто-то опередил.
— Вера Константиновна? — робко окликает тихий, немного надтреснутый голосок.
Это Люся, дочь Алексея Даниловича, которого мы решили избрать своим старостой. Миловидная, болезненная девушка, прижившая ребенка от итальянского солдата. Ее мальчику Коке года четыре, он ангелоподобен, тоже болезнен и весьма капризен. Люся очень нервная, все время находит повод для беспокойства. Глаза ее то и дело наполняются слезами, она начинает говорить быстро-быстро и часто приходит ко мне за поддержкой.
— Да, Люся, это я. А вам, что, тоже не спится?
— Не спится. Кока уснул, Оставила его на бабушку, а сама вылезла сюда воздухом подышать. Душно.