Домой с черного хода — страница 13 из 61

— Душно, — соглашаюсь я, — Вообще-то щелей в стене сколько угодно. Ночь сама по себе душная. Да еще с непривычки так жарко.

Некоторое время мы молчим. Затем она придвигается ко мне поближе и, понизив голос, говорит:

— Неласково нас встречают, а, Вера Константиновна?

— Ну, почему вам так кажется, Люся? Я бы не сказала.

— Да нет, Вера Константиновна, не кажется мне. Неласково. Хоть бы раз улыбнулся кто.

— Люсенька, не настраивайте себя. Нас ведь едут тысячи. Для людей, которые нас встречают, работа эта непривычная. Они все озабочены, боятся, как бы чего не напутать. Тут не до улыбок.

Мне самой неприятен мой бодро-назидательный тон. В общем-то, приветливое слово сказать кто-то мог бы, но я уже дадно заметила, что Люсе нельзя давать жалеть себя и потому продолжаю еще более бодро:

— Я уверена, что сейчас, впопыхах, никто и лиц-то наших не различает. Вот приедем в свою Солоновку, может, будут с нами поприветливей.

Она тяжело вздыхает.

— Вот только чем я там займусь? Ведь, кроме как маникюр делать, да на машине вышивать, я и делать-то ничего не умею. На собрании я консулу записку посылала — как, мол, в моем случае быть, а он смеется: «как вы думаете, если доярка, так ей уж и маникюр не нужен? Если наши девушки вечером в клуб на танцы собираются, говорит, так они не хуже вашего прихорашиваются». А я вот что-то сомневаюсь. С коровами или в поле день повозишься, вряд ли маникюр делать побежишь. А что другое, так мне и не под силу. У меня после скарлатины сердце испорченное, ноги постоянно болят.

— Не впадайте в уныние, Люся. На месте все узнаем, сами увидим. Раз консул говорит, что всем найдется работа по специальности, то значит, так оно и будет. Не тревожьтесь пока ни о чем — все равно, пока не приехали, ничего не придумаешь. Вот приедем, тогда посмотрим.

— Вам хорошо, — со вздохом говорит она. — Вы вон какая образованная — по-английски говорите и на машинке печатаете. Вам не страшно.

Мне не страшно? Ну, это как сказать.

— Никому легко, Люся, не будет. Все мы жизнь ломаем и как она у кого сложится, одному Богу известно. И потом, вы же не одна едете. Все говорят, что Алексей Данилович — прекрасный механик, человек он еще вполне крепкий. Мама ваша тоже энергичная, молодая. Справитесь, встанете на ноги.

— Выпить папа любит, — грустно говорит она; — Если найдет себе и там дружков — беда…

— Там так просто не найдешь, — убежденно говорю я.

Мы замолкаем, в вагонных щелях мелькают огоньки — наверное, маленькая станция. И снова густой мрак.

— Может и зря я в Австралию не уехала, — задумчиво говорит Люся, — Нина меня как уговаривала — помните Нину, у нас в парикмахерской работала? Она еще в сорок восьмом уехала: когда красные китайцы к Тяньцзину подходили и американцы русских вывозили. Сейчас у нее и дом свой и машина. Муж на заводе работает, она в парикмахерской, за детьми мать присматривает. В саду, пишет, апельсины и лимоны растут. Приезжай, писала, женихов пруд пруди; фермеры, говорит, прямо к пароходам выезжают свататься. Да что там фермеры, и городских сколько угодно неженатых. Судьбу свою, говорит, сразу устроишь. Я то хотела, да отец ни в какую. Хочу, говорит, умереть на родине. Хватит, говорит, я всю жизнь в. Китае мыкался. А что он мыкался, спрашивается. Зарабатывал хорошо, жил не тужил. А пить везде компания найдется. Ну, так он ни за что, мать с ним, конечно. А одной мне с Кокой — куда? Вот и едем. Но вообще-то я считала, что-правильно делаю, а теперь что-то засомневалась.

И опять тишина, тьма, вспыхивающие на мгновение огоньки в щелях.

— Опять же ребенок, — говорит Люся, и голосок ее вздрагивает, — Луиджи — Кокин папа — ведь католик. Он мне все рассказывал, как к причастью первый раз ходил и просил, чтобы я Коку католиком вырастила. А где я его причащать буду?

— Люсенька, хоть на этот счёт пока не беспокойтесь. Причащают католики детей первый раз лет в двенадцать, а Коке вашему только четыре. Мало ли что за десять лет произойдет.

Может, он и сам не захочет причащаться. Давайте лучше ложиться. Утром Карымская, посуетиться придется.

Но уснуть мне удается нескоро. Наконец, убаюканная качкой и равномерным поскрипыванием я опускаю веки и сразу перед глазами возникают, вытесняя одна другую, картины увиденного за последние два дня. Кричит человек в зеленой шляпе, как муравьи снуют взад и вперед по вагонным трапам китайцы-грузчики, на перроне пляшут матросы, по крыше вагона идущего поезда бегут мальчишки, у столбика стоит солдат-пограничник с автоматом и в упор смотрит на меня пустыми, равнодушными глазами… Сердце у меня падает и начинает отчаянно биться. Господи, чтобы я только ни дала, чтобы поспать спокойно, без сновидений.

Карымская. Там нас ждут баня и вошебойка (это слово произносится всеми скороговоркой и с плохо скрываемым отвращением). Прибытие в Карымскую знаменуется открытым бунтом против нашего нового старосты Алексея Даниловича, а заодно, и против эшелонного врача Эльвиры Трифоновны — бунтом, зачинщицей которого неожиданно оказываюсь я, заявив, что нести с собой одеяла, подушки и матрасики слишком тяжело и, на мой взгляд, глупо. Если насекомые (на слово «вши» язык у меня пока что не поворачивается) есть, они должны быть и в нарах. Так их не уничтожишь, нужно делать общую дезинфекцию. Поскольку никому не хочется тащить куда-то постельные принадлежности, меня дружно поддерживает весь вагон. Алексей Данилович сидит, свесив босые ноги с верхних нар, и кричит:

— А я приказываю нести. Слышите? Приказываю? Я вам староста и советские законы нарушать не позволю.

— Старосту и скинуть недолго, — негромко и сухо замечает Шура — молодой человек, парикмахер по специальности.

— Недолго, — вторит ему молодая жена, тоже Шура. Они всегда держатся рядом и неизменно поддерживают один другого в разговоре.

Бунт разрастается. Алексей Данилович выкрикивает какие-то угрозы. Мы дружно и не очень внятно возражаем ему. В открытую дверь заглядывают обитатели других теплушек и, узнав в чем дело, спешат сообщить о нашем решении другим.

Но тут просыпается супруга Алексея Даниловича и сразу же вмешивается в спор.

— А ну замолчи! — грозным голосом, перекрывающим все остальные, говорит она. — С утра налакался, дурак убогий! Кто как хочет, так и будет делать. Я, думаешь, поволоку туда подушки грязь собирать? Еще чего! Ложись покуда и спи. Может протрезвеешь к тому времени как мужиков в баню поведут.

Первыми в баню идут женщины. Мы идем с маленькими узелками чистого белья, провожаемые грустным взглядом старосты и равнодушным Эльвиры Трифоновны, стоящей у служебного вагона. Но к порядку она никого не призывает.

Баня в Карымской. Огромное помещение, деревянные лавки, клубы горячего пара, которые вырываются из двери, ведущей в соседнее помещение, а кругом голые, голые, голые. Бледнеет и начинает задыхаться мама, и я поспешно помогаю ей одеться и усаживаю на скамью у входа. Отчаянно ревет Ира, на которую кто-то плеснул горячей водой… Скорей, скорей домой, обратно в милую теплушку.

А теплушка действительно постепенно становится домом. В ней складывается свой незамысловатый, но устойчивый быт. Целый день топится чугунная печурка, на ней посвистывает и булькает китайский самовар — жестяной чайник с длинным, как у лейки, носом. К круглому столу, за которым размещаются восемь человек, то и дело кто-нибудь присаживается. — съесть крутое яйцо, распустить в кипятке бульонный кубик или попить чаю с домашними, тяньцзинскими еще, сухариками и вареньем. Играют дети, тихо переговариваются взрослые, а за раздвинутой дверью бегут как на экране виды Забайкалья.

В Читу мы прибываем под вечер и должны простоять там несколько часов. Купив хлеба и три банки какого-то загадочного частика в томате, я решаю отправить несколько бодрых открыток сестре в Пекин и оставшимся в Тяньцзине приятелям. В маленьком почтовом отделении сталкиваюсь с одним из помощников начальника эшелона — нашим прямым начальством, он сопровождает теплушки с назначением на Алтай. Совсем молодой парень с залихватским золотистым чубом, грудь его как панцирем покрыта всевозможными значками, которые мы сначала по неведению приняли за медали и ордена. Еще вчера про него ходил подобострастный слушок, что он — Герой Советского Союза и его почтительно называли Александром Степановичем. Но после того как его во всеуслышание поливала неправдоподобными ругательствами Эльвира Трифоновна — с которой он, по слухам «дружит», выкрикнувшая между прочим: «Тебя почему на эшелон командировали? Да потому, что ты есть ни на что непригодный дурак и к тому же пьяница!», почтения к нему сильно поубавилось и теперь за глаза он именуется просто Сашкой. Но я считаю, что в нем есть что-то располагающее, добродушное.

— Телеграммку вот пишу, — доверительно сообщает он мне. — В Метеэс. Насчет того, что реаль с нами едет. Пусть лишнюю машину в Михайловку высылают. И людей побольше.

Что такое Метеэс? Что такое реаль? — лихорадочно соображаю я, но спросить как-то неудобно и, понимающе кивнув, пристраиваюсь со своими открытками к высокой стойке. Но Сашка, отправив свою телеграммку, не уходит, он явно поджидает меня.

— Я вот еще что хотел сказать, — обращается он ко мне, увидев, что я бросаю в почтовый ящик открытки, из которых в Тяньцзине и Пекине должны узнать, что едем мы хорошо, интересно и весело. — Староста ваш все больше в лежку лежит, так я с вами поговорю. Вы вот что, Вера Константиновна, организуйте женщин насчет угля.

— Как это насчет угля?

— Уголь нам для печки нужен? Ехать-то еще долго, может недели три. Еще как понадобится… приготовить там чего. А к Байкалу подъедем? Ночи, знаешь, какие холодные там бывают. Детишки померзнут и самим плохо будет. Бабок своих поморозите. По ночам топить придется.

— Нужно, будет уголь принести? Получить откуда-то?

— Получить?.. Да кто его даст? Вон, гляньте туда… — он указывает на черно-бурые конусообразные холмы в отдалении. — Я о чем говорю — надо организовать женщин. Возьмете ведерки или мешки и, как стемнеет туда. Только, чтобы все культурненько было, по-тихому наберете и назад… Ящики надо приготовить. Ссыпете и еще разок другой;