Домой с черного хода — страница 17 из 61

ь где-нибудь в уголке… Не видишь, что не до тебя?» Наконец, мама попросила няню взять меня немного погулять в парк на Тумские горы.

На улицах та же суета, что и дома. У многих домов стоят подводы, грузят чемоданы, корзины, сундуки. Проходит отряд военных, одетых совсем не так, как солдаты, жившие в палатках в поле, неподалеку от нашей дачи, тех, которые бодро распевали, шагая по дороге:

Солдатушки — браво ребятушки,

Кто же ваш отец?

Наш отец — чудо-молодец,

Православный русский царь…

— Казаки! — уважительно произносит старичок, смотревший за тем, как укладывают в бричку его вещи.

Казаки тоже поют, но другую песню. В ней часто повторяется «Гэй, гэй…», но слова мне непонятны.

В парке над Вислой пустынно. По главной аллее бежит мальчик чуть постарше меня, подгоняя палочкой большое желтое колесо. Сидят на скамеечке две старушки в черном и больше никого не видно. В траве лежит большой нарядный мяч и никто им не интересуется. Вдруг няня резко останавливается.

— Матка-боска, Ченстоховска?.. Ой, лышеньки! — восклицает она, указывая на черный столб дыма, вздымающийся вдали — там, где только что был мост. Столб рассыпается, превратившись в серое мечущееся облако. Одновременно до нас доносится грохот. Старушки начинают креститься, и мальчик, уронив колесо, стоит, разинув рот.

— Цо то бэнди? Цо то бэнди? — восклицает няня. — Как же вы поедете, когда моста нет?., в объезд теперь придется. Ай-яй-яй!

Она поворачивается к выходу и, увлекая меня, бежит по дорожке, бормоча под нос по-польски: — Нет, так гулять я не согласна. И зачем ребенку на такое смотреть… Ай-яй-яй!

По дороге домой мы натыкаемся еще на одно зрелище не для детских глаз — несколько простолюдинов сидят на корточках возле огромной лужи и осторожно собирая ковшичками воду, сливают ее в жестяные посудины, время от времени отхлебывая из ковшичка.

— Бочки с монополькой здесь выливали, — снисходительно поясняет няне дворник, стоящий у подъезда. — Это ваш пан распорядился… Ну, а народу жалко, конечно.

Дома мы застаем полный разгром. Обеденный стол накрыт скатертью только с одного конца. Вместо обычного строгого порядка — неразбериха: вскакивают, уходят, возвращаются братья; папа и мама, стоя у окна, продолжают разговаривать о чем-то серьезном. Я, быстро оценив обстановку, наотрез отказываюсь от супа, ковыряю вилкой котлетку и запиваю ее компотом, мисочка с которым почему-то стоит на столе, тут же рядом. После обеда мама берет меня за руку и ведет в детскую. — Вот что, Лялинька, — говорит она. — Мы сейчас уезжаем. Уезжаем на автомобиле и места у нас будет очень мало. Так что ты можешь взять только одну игрушку. Только одну. Выбери сама.

Куклы чинно сидят на диванчике, там, где мы с няней усадили их еще перед отъездом на дачу. Они вопросительно смотрят на меня блестящими глазами. Кукла Зося с завязанной головой полулежит. Она больна.

— А две можно? — решаю я поторговаться.

— Только одну, — твердо говорит мама.

Ну, тогда и выбирать нечего. Я беру на руки мишку, одетого в красную косоворотку и шаровары. Это мой самый верный друг. Он спит в моей кроватке, одновременно со мной болеет, не расстается во время прогулок. Вот только купать его нельзя.

— Выбрала? Ну, а теперь иди, попрощайся с няней.

Это неожиданный удар.

. — Няня с нами не поедет? — испуганно спрашиваю я.

— Нет, Лялинька, она не может. Все ее родные здесь.

— А мы не родные?

Плачущая няня сносит меня вниз. У подъезда стоит большой автомобиль. Шофер в странной шапке, поверх которой надеты очки и в не менее странных перчатках с огромными манжетами, почтительно докладывает что-то папе.

— Ведь я же просил, — говорит папа, обращаясь к маме, которая стоит строгая, в соломенной шляпке с вуалью. — Ведь вас же в автомобиле будет восемь человек…. скажем семь с половиной. Можно брать только самое необходимое. Ну, зачем, например, учебники?.. — Он вытаскивает из автомобиля две огромные связки книг.

— Но ведь осенью понадобятся…

— Купите, возьмете у кого-нибудь… А это что такое? Не поднимешь….

— Коньки, — растерянно отвечает мама.

— Но это же немыслимо. Бросаем все и вдруг коньки…

— Как знаешь… Мне казалось…

— Пани, пани! — испуганно кричит дочка кухарки, кубарем скатываясь с лестницы. — Пани, вы забыли на столике в передней, — она протягивает маме туго набитый кошелек и золотые часики на цепочке, которые обычно покоятся в кармашке на маминой груди.

И тут все начинают смеяться. Я не понимаю, в чем дело, но тоже смеюсь. Папа вытаскивает из автомобиля еще какие-то узлы, и мы начинаем рассаживаться. Последние поцелуи, последние слезы, последние наставления. Шофер нажимает на клаксон, и мы с отчаянными гудками отбываем, начав первый этап своего долгого пути,

— Догоню вас в Петербурге, — кричит нам вслед папа.

Возможно, мы ночевали где-то на полпути к Варшаве, но этого я не помню; Помню лишь один момент в автомобиле, когда все мальчики начинают разом говорить и показывать наверх. Я тоже смотрю и вижу, что в небе висит большая желтая колбаса.

— Цеппелин? — возбужденно кричат мальчики. — Немецкий цеппелин?

Следующее воспоминание — приезд в Варшаву. Автомобиль медленно едет по улице, с одной стороны высокие дома, с другой — низенькая каменная ограда и за ней река. По улице нескончаемым потоком едут повозки, телеги, коляски, а на тротуаре вдоль ограды толпятся люди, громоздятся сундуки, чемоданы, корзины, узлы.

— Беженцы, — говорит шофер, повернувшись к маме. Вдруг груда вещей начинает крениться и верхние чемоданы валятся вниз за ограду, прямо в воду. Отчаянный женский крик, но мы уже проехали и сворачиваем в более тихую улицу.

Потом Петербург, куда дней десять спустя приехал и папа. В Петербурге он должен был сдать дела, отправить нас в Иркутск к дедушке и бабушке и тогда уж уехать на фронт. В Петербурге мы жили у папиной сестры, тети Оли. Там я все время находилась в обществе взрослых, непрестанно впитывая новые впечатления и новые слова: война (это слово повторялось особенно часто), мобилизация, эвакуация, фронт, наступление, раненые, госпиталь, цеппелины, беженцы…

И самое отчетливое воспоминание из жизни в Петербурге: я проснулась поздно вечером. Комнату слегка освещали лампада и ночник, откуда-то доносилась музыка и какое-то время я лежала тихо, прислушиваясь. Музыка была печальная. Мне сделалось грустно. И страшно. И жаль кого-то. Няню? Куклу Зоею с забинтованной головой? Я вскочила и побежала через слабо освещенные комнаты в гостиную. С трудом приоткрыла тяжелую дверь. В комнате было много людей. Тетя Оля сидела за роялем, один господин сидел рядом, придерживая рукой, стоявшую на полу огромную скрипку, другой держал маленькую скрипку в руке и водил по ней смычком, извлекая такие горестные звуки, что я не выдержала и, издав не менее горестный вопль, бросилась к маме, сидевшей неподалеку от двери. Музыка оборвалась.

Уже позднее, когда я лежала в кровати, и мама сидела рядом, я вдруг спросила:

— Мама, а мы беженцы?

— Беженцы, — ответила мама подумав. — Да, конечно, мы — беженцы. Только пока что довольно благополучные беженцы.

И следующее воспоминание — вот этот самый (а, может, и не он) вокзал. И толпа встречающих родственников. Я перехожу из рук в руки, меня целуют, поднимают кверху, тискают, и я, недовольно отмахиваясь, говорю: «Вас слишком много!»

Девочки все же уговаривают меня взять такси и покататься по городу. Мама отказывается. Я ее понимаю, мне и самой не очень хочется. Берем повместительнее машину: Андрей с Валей и сыном, ровесником Ники, и мы четверо. Шофер словоохотлив, рассказывает о жизни и сообщает какие-то странные вещи. Зарабатывает он 1200 рублей в месяц, а дочке вчера купил пальто за 800! Одно яйцо стоит 90 копеек, а он утром штучки четыре съедает. Привык. Как же? — недоумеваем мы. «Свет не без добрых людей», лукаво подмигивая в зеркальце, говорит он, и мы с Андреем понимающе переглядываемся.

— Наверное, надо будет дать ему что-нибудь поверх таксы, — бормочет Андрей по-английски, и я киваю. Странно! Я думала, что здесь это не только не принято, но просто невозможно.

Мы едем по набережной Ангары, сворачиваем в какие-то улицы, проезжаем вдоль парка, который раньше, кажется, назывался Александровским. Я мало что узнаю. Вот это место — как будто мы жили здесь, когда нас выставили из нашей квартиры, но сейчас тут стоит четырехэтажный дом и вокруг все непохоже. Сворачиваем на улицу Карла Маркса, прежнюю Большую. Театр? Ну, конечно же, он, старый знакомый. Кораллово-красный и крем с четырьмя строгими колоннами.

— Старая постройка, еще царская, — говорит шофер. — Недавно пятидесятилетие праздновали.

Встречаются еще знакомые дома, но много и новых.

— Пролетарская улица, — объясняет шофер и снова лукаво подмигивает. — Раньше Дворянской именовалась. Меняются времена-то.

— Смотрите, — говорю я дочерям, указывая на двухэтажный угловой дом, — вот здесь жили мои бабушка и дедушка, когда им пришлось уехать из казенной квартиры. Вот в этой квартире, внизу, справа от подъезда.

Мне и невдомек, что и сейчас в двух комнатах этой большой квартиры живут две мои тетки, две двоюродные сестры и двоюродный брат с семьей. По смутным, порой доносившимся до нас сведениям, их давно нет в Иркутске. Дальше, дальше…

— Дворец пионеров, — говорит шофер, указывая на слегка облезлый красивый дом, расцвеченный в те же краски, что и театр — коралловый и крем, с башенками, шпилями, замысловатыми, кое-где выбитыми окошками — сказочный терем…

— Так это же дом Второва, — восклицаю я.

Конечно, это дом Второва — иркутская достопримечательность. Племянницы этого богатого купца учились со мной в одном классе. Дом был реквизирован. Второвы куда-то исчезли, а племянницы с матерью жили в крошечном флигельке, стоявшем в большом запущенном саду, и я иногда ходила к ним поиграть. Отлично помню этот дом.

— Вот уж чего не знаю. Дворец пионеров это, — говорит шофер. — А вы, видать, старый Иркутск помните? Ну, так я вам сейчас одно место покажу. Нипочем не угадаете.