— Не понимаю, зачем понадобилось слово «телефонить», когда есть «телефонировать», а слово «прислониться», гораздо выразительней «приплечиться». У нас в школе с этими глупостями, кажется, уже покончили.
А Николай Николаевич добавляет:
— Брось ты это дело. И без тебя много охотников русский язык калечить. А язык-то прекрасный.
К первому Мая мы готовим большую программу, которую — если ее одобрят — будем показывать и в других школах.
За неимением революционных пьес, ставим старорежимную. Я — принцесса, и два Миши — Тарских и Миль — принцы, добивающиеся моей руки. Миша Тарских приводит с собой драгоценные камни, которые рассказывают о себе в красивых стихах:
В нас синий блеск лазури скрыт,
Мы отражаем краски неба,
Но часто тот, кто нас гранит,
Сам не имеет корки хлеба.
Мы считаем, что насчет корки хлеба сказано здорово и не может не понравиться. Второго Мишу сопровождают цветы, которые тоже расхваливают и себя и своего принца.
Репетируем с подъемом.
На генеральную репетицию приезжает представительница какого-то важного учреждения — толстая с колючими глазами дама. Я искоса поглядываю на нее и вижу, что с каждым нашим поклоном, приседанием и красивым четверостишьем ей становится все труднее сдержать ярость. Глаза превращаются в буравчики, а щеки принимают оттенок «нездоровый бордо», как мы говорим. После выступления Резеды, которая сообщает зрителям:
Хоть куст мой не пышен и цвет не богат.
Но издали слышен мой всем аромат, Зато вы найдете везде резеду — И в скромном букете и в царском саду…
Мы, правда, заменили слово «царский», словом «чудный», но моя подружка Галя — Резеда под возмущенным взглядом приезжей сбивается и говорит-таки «царский».
— Спектакль не пойдет, — коротко и сухо заявляет она, обращаясь к Анне Ивановне — неизменному режиссеру и постановщику еще с времен гимназических спектаклей. — Вы, по-видимому, плохо уясняете себе требования времени. Но об этом разговор впереди. Посмотрим дивертисмент.
Хор исполняет несколько революционных песен. Дама кивает — это хорошо. Затем выступает лучшая поэтесса нашего класса Тоня Маркина:
В зале холодной, на колонке высокой, Свежа, как принцесса Весна, Роскошная роза цвела одиноко. Но счастья не знача она…
Дама хмурится и финальную строфу своей поэмы Тоня произносит совсем упавшим голосом:
И плакала роза, ей скучно в неволе.
Ей душно в гостиной пустой
И тянет в далекое снежное поле
К поникшей царице седой.
Дама молчит. Рот ее плотно сжат. Глаза-буравчики сверлят Тоню, Анну Ивановну, меня — конферансье.
— Что еще? — ледяным тоном осведомляется она.
Я объявляю Галю Харитонову. Стихи Марины Цветаевой:
Ты — принцесса из царства не светского, Он твой рыцарь, готовый на все…
Дрожащим голосом начинает Галя, но тут терпению дамы приходит конец.
— Да вы что, с ума все посходили?! — визглявым голосом кричит она. — Принцессы! Царицы! Рыцари! Вы где находитесь?.. Да я…
Она фурией вылетает из зала, за ней семенит несчастная Анна Ивановна. Из учительской скоро начинают доноситься резкие голоса, выкрики, испуганный лепет. Мы сконфуженно разбредаемся по домам.
Спектакль не состоялся, но 1-го Мая после парада на площади нам дают по полкарамельки, а затем катают по городу на грузовиках. Весело и немного страшно. Нужно крепко держаться за того, кто стоит впереди — на ухабах так подкидывает, что недолго и вывалиться.
— К началу следующего учебного года я сильно повзрослею. Через несколько месяцев мне исполнится тринадцать лет. Я больше не пристаю к маме с вопросами. То, что не узнаешь у подруг, можно выпытать у Таниного мужа Николая Николаевича. Он разговаривает со мной как с большой и иногда, поделившись своими мыслями, просит меня молчать и его не выдавать — никому другому он об этом не говорил. Это мне льстит.
Я хорошо учусь. Пишу для журнала, который издает наш класс, повесть о девочке, живущей на берегу моря. Моря я, правда, никогда не видела, но мне кажется, что представляю я его себе хорошо. Анна Ивановна больше не преподает у нас. Ариадна Андреевна на ошибки в диктантах внимания не обращает, но зато очень поощряет наши литературные занятия и хвалит мою повесть, в которой девочка под конец оказывается умнее всех старых рыбаков. Тоня Маркина пишет поэму о восстании 1905 года. Ее будут читать на новогоднем утреннике.
В 1923 году Пасха совпадает с первым Мая. Тетя Наташа достала где-то белой муки и творога, накрасила шелковыми тряпочками яиц и позвала нас. Мы идем с мамой по празднично убранному городу. Флаги. На стенах нарядные плакаты. На некоторых стихи:
Сегодня Красная Весна
И праздник трудового пота,
Ликуй, Советская Страна!
Пускай с чела сойдет забота —
Сегодня Красная Весна
И праздник трудового пота!
Я со смехом читаю их, поднимаю глаза на маму и замолкаю.
— Тебе не нравится? — спрашиваю я.
— Нет, — сухо говорит мама и вдруг я замечаю, как сильно изменилась она за это время — не постарела, а устала — ужасно у нее усталый вид и невеселый. — Это плохие стихи, а зачем расклеивать по городу плохие стихи я просто не понимаю.
Летом меня берут на дачу дядя Юра с женой. Дачу они снимают в деревне Мельникове — это совсем близко от Иркутска. Нужно перейти через Ангару по понтонному мосту, подняться на гору. У ее подножья с противоположной стороны ютится небольшая деревушка, окруженная густым лесом. Тут же вьется речка с прозрачной холодной водой, с пологими песчаными берегами.
Дядя Юра — народный судья. Он каждый день рано-рано утром отправляется через гору на работу в Иркутск, а я помогаю его жене тете Соне по хозяйству, собираю грибы, которые в изобилье растут по опушке леса и даже ловлю рыбу в речке. Но больше всего я люблю, когда в гости приезжает дедушка. Его недавно опять арестовали (уже третий раз), но скоро выпустили. Мы с ним уходим на длинные прогулки в лес, в поле, по берегу речки. Дедушка знает невероятное количество стихов и декламирует их мне — по-французски, по-немецки, по-латыни, по-гречески. И ничего мне не надо, только идти по лесной тропинке, отодвигая пушистые зеленые ветви и слушать-слушать низкий и мягкий голос дедушки, ровно выговаривающий непонятные мелодичные слова.
Возвращаясь с прогулки, мы сворачиваем на небольшую пригретую солнцем полянку — отдохнуть. Дедушка расстилает клетчатый платок на низеньком, кряжистом пне и усаживается на нем. Я сажусь рядом на замшелом стволе поваленной лиственницы.
«И смолой, и земляникой пахнет старый бор…» — это мой скромный вклад в неиссякаемый поток стихов, который я слышу на прогулках.
— Любишь Алексея Толстого? — спрашивает дедушка.
— Очень! — отвечаю я.
— Я тоже.
Мы молчим.
— Дедушка, скажи мне, — спрашиваю я. — Неужели ты прочел все книги, которые стояли у тебя в кабинете? Которые теперь отобрали?
— Хорошие — да! Плохие — или же те, что казались мне плохими — я, признаюсь, быстро откладывал, хотя это безусловно неправильно — даже в плохой книге может встретиться интересная мысль или неожиданный, взгляд на вещи… И вообще, чтобы судить о книге, надо все-таки прочитать ее до конца. Цо… меня и так часто упрекали — и вполне обоснованно, заметь, — в том, что занятый своими коллекциями и книгами, я уделяю слишком мало времени делам семейным… что поделаешь, наверное, предчувствовал, что оказавшись не у дел, я и книг лишусь и коллекций. Зато теперь могу воспитывать внуков — тебя в первую очередь — и играть по вечерам в винт.
Мне хочется взять дедушку за руку и погладить, только я не смею. Но дедушка сам дотрагивается до моей руки.
— Я, например, могу со всем авторитетом старого юриста повторить тебе истину, которую ты возможно и так знаешь: всегда помни, что точка зрения, на которой стоишь ты, необязательно правильна и безупречна. Старайся понять другого человека, даже если он говорит нечто совершенно противоположное тому, во что веришь ты. И еще… Жизнь порой очень несправедлива и жестока, так вот, если она обидит тебя, старайся не ожесточаться сама, не позволяй чувствам зависти и мстительности брать верх в твоей душе. Это очень скверные и опасные чувства.
И тут я решаюсь.
— Дедушка, скажи мне, как ты считаешь — революция, это хорошо или плохо?
Дедушка долго молчит. Потом поднимает на меня глаза.
— Видишь ли, — говорит он. — Я предпочел бы поговорить с тобой на эту тему, когда ты станешь постарше. Боюсь, что сейчас ты не поймешь меня.
— Почему не пойму? — обиженно возражаю я. — Не так уж я глупа.
— Не сомневаюсь. Для своего возраста ты даже очень неглупа и достаточно знакома с жизнью. Но дело в том, что в твои годы люди живут главным образом чувствами и, оценивая происходящее, опять же руководствуются чувствами. В старости же, когда чувства дисциплинируются, перестают вылезать на передний план и уступают место разуму, наше восприятие событий сильно меняется. Это неизбежно. А мне не хотелось бы, чтобы ты меня не поняла. Поэтому, давай условимся, через три года, скажем, 6-го августа 1926 года, мы с тобой опять уедем за Ангару, пойдем погулять в этот лес и тогда уж обсудим все причины, все «за» и «против» революция. И придем к какому-то общему решению на этот счет. Так я, во всяком случае, надеюсь.
Милый дедушка. Он не доживет до 1926 года. Через несколько месяцев его убьют ночью на улице, а я буду уже в Харбине и там поплачу в уголке, вспоминая его, августовский жаркий день, лесную тропинку и музыку непонятных стихов.
Скоро мы возвратились с дачи домой. Теплые прозрачные дни бабьего лета. У нас в садике висит дырявый хозяйский гамак. Освободившись от домашних дел, я пристраиваюсь в нём и, чуть покачиваясь, читаю «Войну и Мир»; Читаю не отрываясь, забыв обо всем на свете, радуюсь, что роман такой длинный, что впереди меня ждет еще много-много удивительных страниц.
Как-то днем меня отрывает от чтения почтальон — окликнув из-за калитки, он передает мне в щель между штакетинами два письма. Одно измятое в незнакомом голубом конверте и с не нашей маркой адресовано маме на Дегтевскую улицу. Дегтевская перечеркнута и заменена Казарменовской. Второе письмо — местное, мне.