Домой с черного хода — страница 24 из 61

Мы уже довольно далеко отъехали от Красноярска, как вдруг увидели в поле еще один цыганский табор. Кибитки, телеги с парусиновым навесом, распряженные лошади, костер, яркие одежды, дети… Увидеть в Советском Союзе подобную пушкинскую сцену было весьма неожиданно. И скорее приятно. Не все, значит, здесь так строго и налажено, как нам говорили.

А немного позднее мы въехали в лесной пожар. Еще издали стало видно дымно-багровое пламя, запахло гарью, поезд ускорил ход, неожиданно пламя подступило к самой насыпи.

За приоткрытой дверью проскочила лужайка, на которой скопились звери: зайцы, лиса, что-то похожее на волка; промелькнули полные ужаса глаза косули, к которой жался маленький олененок. «Задвигайте дверь скорее, скорее», закричал кто-то. «У нас воды не больше полведра» — тихо сказал Андрей, наклоняясь ко мне, и тут мне стало очень страшно, наверное, так же, как той косуле на лужайке — ведь даже машинисту дать знать невозможно. Мечущееся по ту сторону тоненькой сухой перегородки пламя и полная беспомощность…

Наверное, мы ехали через этот полыхающий ад какие-нибудь две минуты, а когда выскочили снова на Божий свет, оказалось, что у меня совершенно влажные волосы и ноги ватные. И вокруг все были бледные-бледные и молчаливые. Снова откатили в сторону дверь, и кто-то осторожно высунулся посмотреть. Ни одна теплушка не загорелась. Интересно — почему? Искры ли гасли, не долетев, или вагоны покрыты не воспламеняющимся составом? Хорошо бы знать на будущее. В Красноярске на вокзале говорили, что лесных пожаров много.

На первой же остановке к нам прибегал Василий Михайлович, встрепанный, с испачканным сажей лицом, с воспаленными глазами. Оказалось, он ехал на паровозе, вернее, на тендере, наблюдал за состоянием теплушек. Мы угостили его чаем. Он пил и рука у него все время вздрагивала».

Эти записи я делала, сидя у печки в угомонившейся наконец теплушке. Сонное дыхание, похрапывание, бормотание, скрип вагона, и время от времени звенящий, тоскливый вздох. Это вздыхает рояль, наверное, ему надоело трястись в тесноте и темноте, хочется музыки, стремительных пассажей, звучных аккордов, легкого стаккато, но единственно, что он может, это тяжко мелодично вздыхать. Вещи, занимающие треть теплушки, начинают притоптывать, словно перестраиваясь, будто хотят начать наступление на беззащитных спящих людей. Огонек свечи пляшет, и тень, которую отбрасывает чайник на пятно света на полу, все время меняет форму. Вот сейчас отчетливо вырисовывается профиль брата Фауста — монаха, принимавшего гостей в монастырском винном погребке в горах неподалеку от Пекина, где французские монахи делали вина из местного винограда. Погребок был очарователен. Посетители сидели на перевернутых бочонках, расставленных вокруг грубо сколоченных столов, пили светлое легкое вино, к которому подавались — очевидно, для возбуждения жажды — мелкие соленые креветки, орешки и хорошо приперченные печенья, и слушали рассказы брата Фауста, невысокого, худощавого, с. огромным красноватым носом и лукавыми глазами, с русским георгиевским крестом на сутане. Он охотно подсаживался то к одному, то к другому столу и рассказывал о Пекине конца прошлого и начала настоявшего веков, о жизни и нравах того времени, о боксерском восстании, во время которого он вынес из-под огня несколько десятков раненых русских солдат. Брат Фауст говорил по-английски бойко, хотя и с сильным французским акцентом и нередко вставлял в свою речь русские слова, давно вышедшие из употребления, от которых веяло чем-то давно прошедшим и милым… Вагон сильно встряхивает, большеносый профиль брата Фауста исчезает, уступая место высунувшемуся из рукава кулаку. Кряхтя, надвигаются вещи. Вздыхает рояль. Я поеживаюсь, смотрю на часы. Еще десять минут и можно будить Шуру, сдавать ему дежурство.

После Новосибирска поезд свернул с транссибирской магистрали и направил свой тряский бег в Барнаул. И сразу же угасла буйная красота сибирской природы — или мне только так показалось? — отхлынули от дороги могучие леса, исчезли горящие яркими красками луга. В проеме двери проплывают поля, небольшие деревушки, сельское кладбище на косогоре, к покосившейся ограде которого прикреплено длинное кумачовое полотнище с неожиданным лозунгом «Слава труду!» Съежились станционные постройки, в вокзальных буфетах хоть шаром покати. Наш поезд, игнорируя график, нет-нет простаивает часами в открытом поле или на заброшенных полустанках. Но на этом отрезке дороги оказались и свои плюсы — во-первых, появились маленькие туго упакованные старушки с мешочками через плечо, с корзинками и бидонами. У них мы покупали «продукт»: вареную картошку, полстакана варенца с квадратным кусочком аппетитной коричневой корочки на поверхности, зеленоватую еще землянику, из которой, однако, можно было варить некое подобие компота (один раз даже пушистую, еще теплую пшенную кашу в котелке). Все, что они выносили к поезду, сметалось нами в один миг, хотя цены были очень и очень немалые. Вообще «подъемные», выданные в Отпоре таяли с быстротой апрельского снега на солнцепеке. А дети были постоянно голодны, и Ника все время прикладывалась на краю нар и засыпала… И тут Бог послал нам небольшой источник пропитания. Надо сказать, что к этому времени Василий Михайлович совсем расхворался, у него воспалилась незалеченная рана, распухла и побагровела рука. Он лежал в своем купе в медвагоне, подвергаясь бессмысленным, на мой взгляд, и — что еще хуже, — мучительным процедурам. Сашка и докторша Эльвира в любовном угаре почти не покидали ее купе. Никто к нам не заглядывал, никто нами не руководил, ехали без надзора, тихо и мирно. И вот, в первый же день на какой-то маленькой станции к вагону подошел железнодорожник и попросил: «Давайте, ребята, подкиньте вот старушку до Черепаново. От поезда отстала». Мы охотно согласились. Аккуратная кареглазая старушка уселась на один из своих мешков, неподалеку от двери, вступать в разговор отказалась, роняя лишь «да» и «нет» в ответ и испуганно косилась по сторонам. В Черепаново она собрала свои мешочки, суетливо поблагодарила нас и слезла, а потом мы обнаружили на столике рядом пять сметанных лепешек в чистой тряпице — плата за проезд.

Вскоре у дверей вагона появились еще три якобы отставших от поезда старушек с просьбой «подвезти их». И весь тот день от станции к станции у нас в теплушке не переводились транзитные пассажирки, оставлявшие за проезд на столике кто два яйца, кто несколько лепешек или картофелин, а то и комочек масла и краюшку домашнего хлеба с вкусной подпеченной корочкой. Все попытки отклонить эти дары успеха не имели. Старушки пугались, что-то бормотали, кланялись и отталкивали руки, приговаривая «детишкам гостинчик». Ну что ж, гостинчик так гостинчик! В тот вечер мы хорошо накормили детей, честно разделив всю полученную снедь. На срочно созванном совещании было принято решение старушек-мешочниц и впредь «подвозить» — причем чем больше,

тем лучше. Запротестовал, правда, отец Андрея, в прошлом занимавший крупный пост на Китайско-Восточной железной дороге. В его представлении это было вопиющее нарушение Закона. Недопустимое? Но большинством голосов решение все же было принято.

Старушки держались очень скромно. Запомнились лишь две. Одна — крупная, толстая в шерстяных белых чулках в калошах, в какой-то невообразимой упряжке, так что спереди и сзади у нее висело огромное множество мешочков, баночек с огурцами, бутылей, свертков, склянок. В руках она держала объемистую кастрюлю. Забравшись с большим трудом и с помощью мужчин в вагон, она тяжело перевела дух и освободившись от своей поклажи, плюхнулась на предложенный стул. Отдышавшись, однако, оказалась гораздо разговорчивей своих предшественниц.

— Что, бабка, на свадьбу едешь? — спросил ее Люсин отец, Алексей Данилович, похвалявшийся своим умением разговаривать с «народом». С некоторых пор он даже букву «г» стал выговаривать как «гх».

— На свадьбу, батюшка, на свадьбу, — охотно подтвердила она. — Племяшка замуж идет. Томка. Бе-едовая девка. С тремя гуляла, всех протурила. А этого как увидела, сказала: мой будет. И, верно, ее. Шофер в Мэтеэсе. Деньги гребеть… Дом будут ставить. Вот везу гостинчики разные.

— А в кастрюле у тебя что?

— В кастрюле кутья.

— Да ты что, бабка? Кутью на похоронах едят, а не на свадьбе. Обмишурилась ты чего-то?

— Не обмишунилась я, батюшка. На всякий случай везу. Где свадьба, там гульба, где гульба там драка. А драка, сам знаешь… Если мужики три дня без передыху жрут — чего может быть? Все обиды вспомнятся. И насчет того, кто с какой бабой на сеновал ходил, и деньги в дележку утаенные, да мало еще чего. Тут и до греха недолго. А кутью-то надо делать в покое, да с молитвой. Вот загодя и готовлю. Не понадобится, перекрещусь, скажу слава те, Господи, и обратно увезу, ребят угощу — она ведь сладкая с узюмом. А случится грех… что ж, у меня все готово.

На одной из станций ее встретила веселая ватага — рыжая деваха и несколько подвыпивших молодцов. Они шумно благодарили нас, приглашали на свадьбу, обещали на следующий день «домчать» на грузовике, догнать эшелон. На прощанье старуха сунула мне прямо в руки узелок с картофельными шаньгами и кусок пирога с черемуховой мукой. Сибирские лакомства — как давно я их не ела, с самой революции.

Вторая из запомнившихся старушек была злая и подозрительная. Она смотрела исподлобья, а время от времени, резко повернувшись всем корпусом, впивалась в кого-нибудь настороженным, неприязненным взглядом, словно хотела застигнуть за чем-то, поймать на месте преступления. А затем опускала глаз и сидела, пожевывая губами, будто сортируя и раскладывая по полочкам собранные сведения.

Я читала детям вслух стихи Алексея Толстого и, когда они в какой-то момент, дружно рассмеялись, она вдруг не стерпела:

— Откуда это вы такие развеселые едете?

— Издалека, бабушка, — охотно отозвался Алексей Данилович, — от самого Желтого моря.

— Это чтой то за Желтое море. Не слыхала.

— А про Китай слыхала?

— Про Китай неужели не слыхала, — она обиженно поджала губы, — Сорок лет детей в школе учу. Неужто оттудова?