исоседился, землянки вместе с ними рыл, голодал, холодал, но не жалел, ей Богу, ни разу не пожалел, что удрал. Друзьями обзавелся по всем просторам родины чудесной, они и помогли мне уцелеть. Даже золотишко свое не все израсходовал… Потом стала кампания эта стихать, и я вернулся. За пазухой ворох справочек всяких с мест работы, очень даже одобрительных. Трудился, можно сказать, не покладая рук. А тут и война подоспела, и на ней я побывал. Три раза ранен был,
ордена имею… А друзья мои, Павлушка с Петькой, на Воркуте жизнь кончили. И спасло меня движение. Почему я и вам советую — уезжайте, пока можете. Засидитесь здесь, труднее будет с места сдвинуться.
Уже прощаясь, я спросила Андрея Алексеевича про своего вчерашнего соседа Илью Николаевича.
— Ильюшка-то? — весело переспросил он. — Тоже вам пример, как в здешней жизни спасаться надо. У него отец председателем колхоза был и на съезде колхозников руководство решил покритиковать — так, говорит, надо делать, а не эдак. Командовать человеком, который землю пашет, говорит, дело пустое и ни к чему хорошему не приведет. Его еще два председателя поддержали.
Ну, их всех троих в тот же вечер и погребли. Только отец успел на прощанье Илюшке шепнуть: «Сегодня же ночью беги прямиком в город Омск, там найдешь тетку — материну сестру, ту, что в милиции работает. Пусть тебе паспорт на другую фамилию выправят и тикай куда подальше. Илюшка так и сделал. Только после смерти Иосифа Виссарионовича вернулся, а за это время где-то даже поучиться успел. Теперь в газете работает. В обстановке разбирается. Знает, когда можно критику навести, а когда лучше смолчать. Понимает, с кем язык распустить можно, а с кем лучше попридержать. Разбирается. Тоже спасся, потому что на месте не стоял.
Наверное, он прав, думала я, возвращаясь к себе. Надо решать очень быстро. Застряв здесь даже на несколько месяцев, я уже никогда не выберусь. Не хватит ни сил, ни денег. Остаться здесь? Наняться на первую подвернувшуюся работу? И вести нищенскую жизнь? Нет, нет! Поеду. Посоветуюсь со всеми, с кем можно и поеду. Только не засидеться, только не застояться.
Через несколько дней мы собрались у Ляли с Витей, чтобы встретить Новый год. Хозяйские дочки: Нини — ровесница и подруга моей Татули и Таня — подросток, родившаяся уже в Омске, хлопотали у стола, принимая у приходящих их долю праздничного угощения. Небольшая уютная комната скоро заполнилась до отказу: Нина со своей семьей, Галина Степановна и Иван Гаврилович, мы с Татулей, Витина мать и две пожилые тетки с мужьями — все как на подбор милые, будто со страниц чеховских рассказов сошедшие люди. Я рассказала о полученном письме и вставшей передо мной необходимостью принять решение. Сразу же разгорелся спор.
— Не делай этого! — возбужденно говорила Нина, — ты же ничего не понимаешь в здешней жизни. В Омске у тебя есть опора — все мы! Сначала будет трудно, а потом устроишься как-то. Все как-то устраиваются. И нр забывай, что перемены обязательно будут. Жизненный уровень должен повыситься. Может быть, даже квартиру получишь.
— Никого не слушайте и уезжайте немедленно, — с польским, почему-то милым моему сердцу, акцентом убеждал Иван Гаврилович. Поверьте, нам с Галей будет жалко вас утерять, но уезжайте! Какие перемены?! В этой стране еще сто лет никаких перемен не будет.
— Не надо так категорично, Иван Гаврилович, — щебетали чеховские дамы. — Как это так, взять и уехать куда-то в неизвестность? Без каких-либо конкретных обещаний? Это у нас-то?!
— А прописка? Прописка как? — гудели чеховским баском Витин отчим и мужья теток. — Разве можно подыматься и ехать всей семьей в неизвестность, ничего не выяснив насчет прописки? Ведь прописка это основа жизни каждого советского гражданина.
— Поезжайте! — сверкая прекрасными очами восклицала Галина Степановна. — В этой стране ничего нельзя и все можно! Это я сразу поняла, когда нас с Даночкой сюда выслали. Поселили в мокрый подвал с крысами, все говорят: «Ничего не поделаешь!» Я сказала: «Как ничего не поделаешь?!» и побежала в обком. Мне говорят: «Секретаря видеть нельзя!» Я говорю: «Как нельзя?» Толкнула этого, который у дверей стоит, и вошла в кабинет. И там уж я так кричала… по-польски, конечно! По-русски я тогда слов десять знала, — так кричала, что кто-то даже принес мне стакан воды. И на другой день меня переселили — в сухую комнату без крыс. А сейчас жена этого самого секретаря приходит ко мне и просит: «Галочка, мне очень нужно к субботе новое платье! Едем в Москву на пленум. Умоляю вас, сшейте!» А я ломаюсь, отказываюсь, за-ставляю себя еще просить и только тогда соглашаюсь. А если бы я тогда согласилась: «Действительно ничего не поделаешь?» Да ни меня, ни Даночки уже давно в живых бы не было. Ха-ха-ха!.. Поезжайте обязательно. Будете присылать мне из Москвы журналы и всякие там отделочки: шнурочки, кружева, пуговки… Непременно поезжайте!
А Ляля сказала:
— Мне будет жаль, если ты уедешь. Как-никак, такой хороший кусочек жизни прожили рядышком, бок о бок. Но все равно, ехать, наверное, надо.
И Витя лаконично прибавил: — С пропиской можно устроить. Надо только нужного человека найти.
Постановлено было — ехать! Собираться, но параллельно написать в Москву и как-нибудь иносказательно спросить — найдется ли человек, который смог бы «посодействовать» с пропиской. Ну, а не удастся прописаться, не забывать, что в Омске у меня есть надежные друзья и, как прибавил Иван Гаврилович, место уборщицы в кукольном театре мне обеспечено.
Новый год стремительно приближался. Мы уселись за стол. С души у меня скатился самый тяжелый камень. Сомнения были откинуты. Мы едем в Москву. Таня останется до весны, будет жить в комнате хозяйки Галины Степановны, под ее и Ивана Гавриловича присмотром. Сегодня я ни о чем не буду больше думать. Просто встречать Новый год, слушать Вертинского, Лещенко, Реджи, пить настоянную на клюкве и облепихе водку, петь со всеми хором цыганские романсы, вспоминать забавные случай из прошлой жизни, смеяться и надеяться, что что-то хорошее в будущем все же будет.
Назавтра я сказала о предполагаемом переезде в Москву маме.
— А ты не боишься? — спросила она.
— Мамочка, больше всего я боюсь сейчас, застрять в Омске, где сколько-нибудь прилично устроиться возможности нет.
— Тогда надо ехать. Я на подъем легка.
И снова я закрутилась в предотъездной суете. Судорожно рылась в чемоданах, — что продавать сейчас, что оставлять на Москву, — ходила в комиссионки, в милицию, заказывала билеты, готовила и отправляла багаж. Побывала в школе, где обе учительницы, давая характеристики девочкам, отметили их начитанность и хорошие способности, но советовала обратить внимание на… как бы это сказать — излишнюю самостоятельность и самонадеянность Иры и повышенную нервозность и замкнутость Ники. Ладно! Может в московской школе дети не будут называть ее китайкой и постоянно дразнить…
Быстро пролетели последние недели. Московские родственники написали, что насчет прописки ничего обещать не могут, но комнату на станции Лобня уже подыскали, всего в сорока минутах езды от Москвы. Остальные вопросы я уже сама как-нибудь решу… Все равно едем! Ничего другого не остается. Ниточки, связывавшие меня с Омском, порваны.
И опять прощанья. Опять сожаления. Ведь приятные легкие отношения, сложившиеся здесь с несколькими людьми, могли перерасти в прочные дружеские связи, но для этого ни у меня ни у кого другого не было времени. Странная здесь жизнь ни на что хорошее, приятное времени не хватает.
Набирал ход поезд, уплывали вдаль знакомые лица, трепетали в воздухе платочки. Прощай Омск.
В купе плацкартного вагона мы оказались одни. Вагон был чистый, проводница приветливая, соседи поделиться впечатлениями заглядывали редко. Можно было лежать и думать о том, о чем думать последние дни было совершенно некогда. И я думала о Варваре Алексеевне и Андрее Алексеевиче, о славном Илье Николаевиче, который был «не чужд литературе» и так мало знал о жизни, идущей за пределами родной страны, — мне тут же вспомнился читанный в юности роман Краснова «Россия за чертополохом», — а его отец — председатель колхоза, которого арестовали и посадили в лагерь, только за то, что он осмелился с кем-то в чем-то не согласиться. Боже, до чего все это непонятно и неприятно. Ну почему мы с такой легкостью отмахивались от всего скверного, что слышали о здешней жизни? Хорошо, а если бы мне рассказали в Тяньцзине все то, о чем я узнала из первых рук здесь, чему сама была свидетелем? Поверила бы я? Нет, конечно! Потому что нормальному человеку поверить в это было невозможно. Слишком уж неправдоподобно. И бессмысленно!
Смотрю в окно, за сеткой мелкого снега пробегают невысокие горки, леса и поля. Урал. Наверное, летом здесь очень красиво. В Челябинске выхожу, чтобы послать телеграмму Милице. С края на перроне бойкая бабенка закутанная в платки. Рядом на ящике стоит огромная бутылка с жидкостью зеленовато-коричневого ядовитого цвета. Из нее она наливает по полстакана и вручает молоденьким солдатам, толпящимся вокруг нее. За полстакана они платят рубль и пьют, хохоча и сквернословя.
— Одурели, что ли? Перетравитесь все! — укоризненно говорит пожилая женщина в валенках с суковатой палкой в руке, остановившаяся рядом.
— Ничего, мамаша, нас много, — жизнерадостно отвечает ей совсем юный солдатик с разгоревшимся от мороза и водки лицом.
Дальше Златоуст — какое чудесное название и как очаровательно он расположен. Женщина из соседнего купе говорит мне, что по числу совершенных преступлений Златоуст занимает в Советском Союзе одно из первых мест. Я вспоминаю, как во время первой мировой войны мы с мамой ездили из Сибири повидаться с папой в Киев. В Златоусте на перроне продавали коробочки с уральскими камнями, и мама купила мне одну. Потом во время обысков и переездов все они растерялись и осталось только колечко с альмандином, темнотемно красным, почти черным камушком, с огоньком внутри. Уезжая из России, я подарила его своей маленькой двоюродной сестре. Интересно сохранилось ли оно? И, главное, сохранилась ли она?