Домой с черного хода — страница 49 из 61

— A-а? Повторяю, устроиться переводчиком очень сложно. У нас много народу прекрасно владеет языками. Быть переводчиком при ком-то из иностранных гостей исключено…

— Этого я как раз совсем не хотела бы…

— Я постараюсь помочь вам. Может быть, в журнал, издающийся на английском языке… Но я должен подумать, навести справки…

В эту минуту в кабинет вбежал запыхавшийся молодой человек.

— Приехали! — возбужденно сообщил он. Борис Николаевич поспешно вскочил.

— Извините! — сказал он. — Мы ждем гостей из Индии. Заезжайте к нам дня через три-четыре и обратитесь к… — Он назвал имя и отчество молодого человека, посматривавшего на меня с заметным нетерпением. Я явно мешала.

Но за те четыре дня, что в Иностранной комиссии обдумывали, как бы помочь мне, жизнь не захотела дать мне передышки — обе девочки заболели корью, и у Ники она почти сразу осложнилась крупозным воспалением легких. Бревна, которые я купила, лежали во дворе и количество их каждую ночь уменьшалось на несколько штук. Пильщики, попросили деньги вперед под то, что им надо во что бы то ни стало взять в магазине мальчуковые ботинки для своих пацанов и клятвенно пообещав вернуться через час — исчезли безвозвратно. Других не нашлось, и я пилила бревна сама с помощью шестилетнего соседского мальчишки Леньки. Пилу постоянно заедало, бревна были сырые, в домике стоял до костей прохватывающий сырой холод. Молоденькая испуганная девочка-врач не внушала никакого доверия, и мы с мамой — или Милица, когда ей удавалось приехать — делали Нике уколы привезенного с собой пенициллина. И в довершение всего пришло письмо из Иркутска — в ответ на мое, без особой надежды на успех, посланное на адресный стол. Письмо из Иркутска было страшное. Две мамины сестры провели в лагере одна десять лет, другая — семь; муж одной, хирург, был расстрелян в 1937 году, муж второй, юрист, умер от разрыва сердца при выходе из лагеря. Жизнь их детей была искалечена и очень тяжела. Мамин брат Юра провел в лагере в общей сложности четырнадцать лет. Сейчас он живет в Воркуте, работает там. О судьбе нашего Коли они ничего не знают — последнее письмо от него было в тридцать первом году. Вряд ли он жив. Тетя Наташа писала, что все они были очень рады узнать о нашем возвращении и надеются, что в скором времени удастся увидеться, однако недоумение сквозило в самом тоне письма, в некоторых, казалось бы, невинных фразах.

В подавленном настроении поехала я снова в Союз писателей. Секретарь Бориса Николаевича сидел на этот раз в его кабинете. Движения его и голос обрели некоторую важность. Он был любезен и снисходителен. Задав мне обычные анкетные вопросы и записав мои ответы, он дал Мне небольшую статью из американского журнала и попросил сделать дома перевод и привезти ему дней через десять.

— Мы хотим определить качество вашей работы, — сказал он.

— Ноя могла бы перевести ее сегодня вечером и привезти завтра, — сказала я. — Мне очень нужно начать работать как можно скорее.

— К сожалению, мы с Борисом Николаевичем завтра уезжаем в командировку, — сухо ответил он. — Придется немного повременить, — и прибавил. — Скажите, а вы уверены, что сможете работать творчески?

Твердо зная с детства, с гимназических лег, что, говоря о себе, нельзя употреблять «высокие» слова (а слово «творчество» почему-то неизменно ассоциировалось у меня со Львом Толстым), я ответила ему искренне и убежденно: — Нет, работать творчески я вряд ли сумею.

Он чуть улыбнулся: — Сделайте все-таки этот перевод. Борис Николаевич хочет сам посмотреть. Мы постараемся вам помочь. Итак, дней через десять. До свиданья.

Я протянула ему руку. Как странно он смотрит — будто в глаза и в то же время мимо. И тут я вспомнила рассказ одного своего тяньцзинского сослуживца — талантливого инженера, китайца.

— Знаете, когда англичане — не все, разумеется, но многие, — разговаривают со своими подчиненными китайцами, индийцами, вообще «желтыми», они всегда смотрят им не в глаза, а в брови, давая таким образом понять разницу в положении. Даже если неплохо относятся и ценят как работников. Вероятно, не испытав этого поверить трудно, однако это так. Может и смешно, но в достаточно степени неприятно.

Вот и я испытала. Секретарь Полевого смотрел мне чуть поверх глаз, прямо в брови. Интересно, где он этому научился?

Снова ожидание. Но случались и радости. Брат женщины, у которой мы покупали молоко, шофер грузовика Сашка, богатырь с копной светлых нечесаных волос, принеся как-то вечером молоко, разговорился с мамой «за жизнь», и она неизвестно чем покорила его сердце.

— Что же вы это так? Старым людям в таком холоде жить никак нельзя, — неодобрительно сказал он. — Вы погодите калитку запирать, я еще загляну.

И действительно заглянул. Часов в 10 у нашего дома остановился грузовик, и Сашка с каким-то парнем, пыхтя, внесли во двор два телеграфных столба и шикарным жестом бросили их к моим ногам.

— Сейчас козлы поставим и испилим все, — возбужденно говорил он. — Сараюшка-то есть? С глаз надо немедля убрать. Зато по крайности с месяц в тепле проживете, а то что ж это такое — почтенного старого человека в холоде содержать.

Полешки из телеграфных столбов весело пылали в плите, распространяя по комнаткам тепло и располагая ко сну. Но спать еще нельзя — надо дождаться, чтобы дрова как следует прогорели, и закрыть трубу. Я достала письмо от тети Наташи и стала перечитывать его. «В лагере я провела семь лет…» — и только тут чудовищное значение этих слов по-настоящему дошло до моего сознания. Жутью веяло от их сочетания. Тетя Наташа — та, которую я помнила, и лагерь, о котором узнала в Солоновке от Даши. Я даже затрясла головой, чтобы разогнать то, что против воли подсовывало воображение. Почему, но почему она оказалась там?

Когда мы приехали в Иркутск из Польши, она еще не была замужем. Легкая, хрупкая и заботливая, любившая цветы, выращивавшая в суровом, студеном Иркутске гиацинты и тюльпаны удивительных расцветок и даже орхидеи; она хорошо рисовала, постоянно пекла вкусное печенье, которое возила целыми корзинами в приют и богадельню. Вечно за кого-то хлопотала, кого-то куда-то устраивала. Уже после революции тетя Наташа вышла замуж за пожилого, очень доброго человека, и через несколько лет оба оказались в лагере и никогда больше в этой жизни не встретились. Семь лет в страшном, холодном, сером лагере! Вторая мамина сестра, Соня, была отличной пианисткой. После рождения двух девочек она забросила музыку, но иногда вечером, поручив детей няне, садилась за рояль в полутемной гостиной и играла. Мне нравилось следить за стремительным бегом ее тонких пальцев по клавишам, за тем, как они с неизвестно откуда взявшейся силой опускаются на клавиатуру. Я слушала музыку и она, случалось, вгоняла меня в слезы. Тетя Соня пробыла в лагере десять лет… Хватит, хватит воспоминания! А ведь, если бы мы не уехали тогда в Харбин, такая же судьба постигла бы и маму, да и нас всех. Как страшно, Боже, как страшно!

Наконец, назначенные десять дней миновали и я снова поехала в Союз писателей. В кабинете начальства вновь царствовал секретарь.

— Борис Николаевич вернется только недели через три, — сообщил он мне, — но я просмотрел вашу работу. В общем, неплохо, мысли автора вы понимаете и передаете довольно точно, но… я боюсь, у вас имеются трудности с русским языком, что, конечно, неудивительно…

— С русским? — перебила я его. — Извините, но у меня не может быть трудностей с русским языком. Я окончила прекрасную русскую гимназию, достаточно сказать, что математику и словесность у нас преподавали профессора Казанского и Томского университетов, именно они и научили меня ценить и любить русский язык, — я даже слегка задохнулась от возмущения. — После гимназии я два года слушала лекции блестящих юристов, тоже говоривших на прекрасном русском языке. Нет, трудностей с русским языком у меня быть не может. Дома мы всегда говорили по-русски…

Молодой человек слегка смутился:

— Да, я понимаю, но раз уж вы работали в иностранных фирмах, вам приходилось большую часть дня говорить по-английски… Нет, нет, русским вы владеете, ну не знаете некоторых слов, неправильно употребляете выражения… Как бы это сказать, в вас чувствуется иностранка. Безусловно, через год-другой этот недостаток исчезнет, я не акцентирую на этом (Боже, до чего мне хотелось спросить, нет ли и у него трудностей с русским языком и посмотреть ему в «брови»), но пока… Возможно, вернувшись, Борис Николаевич пожелает снова дать вам пробу, а пока — поскольку вы нуждаетесь в работе, поезжайте в издательство, выпускающее книги на иностранных языках. Им очень нужны машинистки, печатающие на машинках с латинским шрифтом. Вам могут предоставить там работу по перепечатке английских рукописей, пока нештатную, дальше будет видно. Оплачивают труд они неплохо. Сейчас я дам вам координаты. — Он уже справился со своим смущением, снова преисполнился снисходительной важности и смотрел мне в брови.

— Благодарю вас. Да, конечно, я возьму любую работу.

— Желаю успеха! Загляните к нам спустя какое-то время. Может быть, Борис Николаевич захочет поговорить с вами.

Работу в издательстве я получила в тот же день и радостно приволокла ее домой. Слава Богу, что я привезла с собой английскую машинку. А ведь думала — зачем тащить лишнюю тяжесть. Платить должны были мне сдельно, и, значит, от меня зависело, сколько я заработаю. Растопить плиту, приготовить завтрак, накормить всех, отправить Иру в школу — (Ника продолжала болеть, пугая меня бледностью и кашлем), прибрать, наносить воду, сходить в магазин и затем печатать, печатать, печатать, время от времени подсчитывая страницы и переводя число их в заработанные деньги.

Совсем неплохо. Можно даже выкроить раз в день пятнадцатиминутный перерыв и разложить пару пасьянсов. Ничто так не успокаивает нервы. И вообще уже март, дело идет к весне, скоро придет в движение репатриационный поток, приедут Таня и Марина и жить станет легче.

Через несколько дней из Ногинска приехала хозяйка нашего домика Татьяна Прокопьевна Ильиных, приезда которой я побаивалась, памятуя омские рассказы о строгих — а подчас и сварливых — хозяйках, требовавших от жильцов безусловного послушания и тишины.