жалоба слепого с бамбуковой дудочкой, и позвякивание медных чашечек торговца леденцами, и постукивание деревянных кастаньет гадальщика, и камертон уличного парикмахера, и рог точильщика, и смех, и гомон, и певучие выкрики уличных торговцев… Что никогда не забуду прелестные уголки Пекина, прекрасный древний парк Таймяо, отгородившийся толстенными темно-розовыми стенами от городского шума, прятавший за старыми-старыми, в три обхвата, деревьями великолепный тронный зал, где в тревожные для Небесной империи дни собирались, прервав ненадолго небесные развлечения, духи почивших императоров, чтобы сообща обсудить положение и подать мудрый совет царствующему потомку… Легкие изящные пагоды в Западных горах, не бывших прежде запретной зоной, местом жительства Мао… Прогулки по берегу заросших лотосами прудов, розовую не терпящую прикосновения мимозу… Веселый порывистый ветер и трепетание змейка-дракона в чистом синем небе…. Аппетитный запах жареных каштанов в первые холодные вечера осени…
Я сохраню в памяти церемонную вежливость старых крестьян, умение подмечать смешное и не обижаться на шутку и, конечно, их сдержанность и отсутствие заносчивости.
На беду я увезу в памяти не только радужные картины, но и очень страшные. Хотя бы дни наводнения 1939 года, когда были разрушены добротные дамбы, в течение многих лет сдерживавшие напор вздувавшихся после летних ливней окрестных озер (в этом злодеянии с пеной у рта и с равной убедительностью обвиняли друг друга японские военные власти и партизаны, окружавшие город), и темная мутная вода, на поверхности которой колыхались трупы людей и животных хлынула в город. Большая часть Тяньцзина была затоплена. День и ночь по грудь в воде, с трудом передвигая ноги, брели мимо домов крестьяне из окрестных деревень, таща на плечах детей и стариков, толкая перед собой корыта с жалким скарбом” а золотая молодежь, вообразив себя по всей вероятности в Венеции, разъезжала по улицам в больших неповоротливых лодках, развалившись на подушках и слушая западную музыку. Помню, как нарядная девушка с гримасой отвращения оттолкнула руку схватившегося за борт старика, и он тяжело плюхнулся в воду, откуда его вытащил молоденький английский солдат, патрулировавший город. Неприятное воспоминание, а разве оно одно! Вот возчик ожесточенно хлещет упавшую лошадь, норовя попасть ей по глазам. Вот полицейский бьет споткнувшегося рикшу… Хватит! Я увезу с собой все эти картины, только постараюсь запихнуть их в потаенные уголки памяти, запру на замок, как в свое время заперла другие не менее страшные воспоминания.
Как бы то ни было, профессора Као я должна повидать перед отъездом обязательно.
Осуществить свое намерение мне удалось с большим трудом. Но все же, сделав часть переводов ночью и растолкав прочие дела, я поехала через несколько дней в китайский город. Знакомых велорикш, стоявших возле дома и знавших новое жилище профессора Као, на этот раз не оказалось и мне пришлось воспользоваться услугами незнакомого. Он промчал меня через бывшие французскую и японскую концессии, через торговый центр, шумный и пахучий; затем мы довольно долго ехали по спокойным улицам, зажатым высокими заборами и серыми стенами домов и, наконец, выехали на широкую пыльную улицу, от которой во все стороны разбегались узенькие кривые, часто не мощеные улочки. Где-то здесь. Водокачка. Круглая красная калитка-луна в заборе углового дома. Четвертый дом от угла профессора Као. Однако в воротах четвертого дома стояла толпа ребятишек, совсем голых или в штанишках с удобным разрезом сзади. Оранжевые пятна наведенного румянца на смуглых щечках, любопытные черные глаза; на каждой головенке косички, замотанные — от сглаза — разноцветными шерстинками. Они оживленно говорили, указывая на меня пальцами. Наверное, я ошиблась, и профессор Као живет в пятом доме от угла. Но на пятом доме оказалась вывеска какого-то административного учреждения. Я прошла улочку до конца — ничего похожего.
В следующем переулке перед четвертым домом стояла толпа людей. Два барабанщика энергично выстукивали что-то бодрое на красных с позолотой барабанах, и высокий китаец в очках торжественно зачитывал бумагу, в которой говорилось, что дом этот отличился в деле истребления крыс. Его помощник приделал вымпел к столбику, и толпа одобрительно похлопала. Нет, вряд ли здесь живет профессор Као. Я безуспешно обследовала еще две улочки. Ничего! Спросить было не у кого. Старик-зеленщик, воевавший с упрямым осликом, сказал, что торгует в этом районе впервые и никого тут не знает. Мальчик-велосипедист неопределенно махнул рукой: сейчас люди часто меняют дом, это раньше они всю жизнь жили на одном месте. Надо бы спросить в лавке, только лавка сейчас закрыта — все ушли на митинг. Я стояла в раздумье, не зная, что предпринять, и тут кто-то осторожно тронул меня сзади за руку. Я обернулась. Передо мной стояла невысокая, опрятно одетая китаянка с добродушным круглым лицом; гладкие черные волосы были стянуты на затылке в крепкий узел, пронзенный серебряной шпилькой.
— E-тай-тай? — сказала она приветливо улыбаясь.
— Вы меня знаете? — с недоумением спросила я.
— Я видела вас, когда вы к Каосяньшину приходили, — объяснила она, — Я его соседка — Ли-най-най. Иду домой от дочки, смотрю вы ходите и ищите кого-то. Вы, наверное, не там свернули, где нужно. У второй водокачки надо сворачивать. Пойдемте со мной — я домой иду.
Я с облегчением вздохнула, и мы пошли обратно по пыльному жаркому переулку.
— Хороший человек Каосяньшин, — сказала немного погодя Ли-най-най, значительно покачивая аккуратной головой; — Ай, какой хороший. Помогает людям. Раньше богатый был — деньги давал. Кто попросит, всем давал. Сыновья и невестки очень сердились — а что они могли сделать? Он хозяин. И еще за ученье платил в школу, если мальчик учиться хотел, а денег не было. Хороший человек. Сейчас денег нет, так сам учит. Мой сын к нему тоже ходит. А только брат мне говорит — лучше не надо к нему ходить. Очень уж богатый раньше был. И сыновья в Гонконге сидят. Враги! — При этом слове она расширила глаза и изобразила на своем круглом лице страх.
— У него никого родных здесь не осталось?
— Никого. Каймында Чжан страшнолицый от него конечно, не уйдет. Каосяньшин его у артели нищих выкупил, когда он совсем маленьким был. Знаете, были в старые времена такие артели — покупали детей и калечили, а потом заставляли попрошайничать, люди жалели и давали деньги. Нет, кай-мында не уйдет. А родных никого. Ученики прежние, правда, приходят иногда. Вот недавно один приходил. Большим человеком стал. На машине ездит. Долго сидел, разговаривал. А уходил, говорит мне: «Вы Сяныпина не обижайте. Даром, что богатым был и сейчас во многом не прав, но сердце у него доброе. Обижать не надо». Будто кто-то станет обижать такого хорошего человека. Я и помогу всегда. И чайник ему вскипячу, когда каймында на рынок уходит.
Она оказалась словоохотливой и, когда мы переступали высокую перекладину калитки, я уже знала все — и не только о жизни профессора в новых обстоятельствах, но и о ее собственном сыне, который работал до освобождения парикмахером, а теперь мечтает поступить в университет и с этой целью ходит заниматься к профессору. Вот только брат говорит, как бы чего не вышло… А что я думаю на этот счет?
Маленький двор был чисто подметен. Страшнолицый каймында кончал поливать его из лейки и от стертых мелких ступеней и каменных плит, которыми двор был вымощен, подымался горячий пар. Нежно и горько пахли цветы олеандров, стоявших в кадках по углам и над нами сонно жужжали опьяневшие от их аромата пчелы. Профессор Као сидел на красном, похожем на бочонок табурете одетый в легкий чесучовый халат и курил маленькую трубку из нефрита с длинным чубуком, задумчиво следя за облачком желтоватого дыма. Увидев меня он встал, низко поклонился и с улыбкой протянул мне руку.
— Итак, вы возвращаетесь на свою родину, — сказал он, когда мы уже сидели в затемненной комнате, попивая неизменный горячий чай. — Мне жаль, что впредь мы не будем видеться, хотя бы изредка. Боюсь однако, что Китай скоро станет не слишком уютным местом для иностранцев. Если уж на то пошло и для многих китайцев тоже. Что поделаешь — такова жизнь. Вот только… Знаете, я последнее время часто думаю о вас и вспоминаю наш разговор — помните, когда вы были у меня первый раз? Вы тогда, извинившись за нескромность, задали мне один вопрос… Так вот, позвольте и мне, извинившись предварительно, задать один вопрос и вам: почему вы решили ехать в Советский Союз? Ведь у вас, наверное, есть возможность уехать в Соединенные Штаты. Вы же служили в крупных американских фирмах. И ваш муж тоже…
— Видите ли, — начала я уверенно… и замолчала.
В самом деле — почему?
Я вдруг отчетливо осознала, что вопрос задан не из простого любопытства, что я должна ответить ему так, как ответила бы самой себе, наберись я храбрости спросить себя об этом. Бодрые патриотические заявления, припасенные для споров с многолетними приятелями, державшими курс в противоположную сторону, здесь явно не годились. Не годились и произносимые в радостно-приподнятом тоне слова, когда дома заходила речь об отъезде — слова, обычно никому из нас не свойственные и потому звучащие чуточку не искренно. Не могла я сказать профессору и о своих тревогах и сомнениях — ведь они одолевали меня только ночью и таяли при первых лучах солнца и при натиске дневных забот.
В самом деле — почему? Конечно, я могла бы уехать в Америку, в Австралию. У меня везде есть друзья. Они помогли бы мне. От двух самых близких я уже получила с оказией письма. Они предлагали всяческое содействие, писали, что сделают все возможное — и даже невозможное — чтобы мы могли приехать.
— Видите ли, — повторила я уже далеко не так уверенно.
— Вы сказали тогда, что остаетесь в Китае по нескольким причинам. Вот и у меня несколько причин. Во-первых, решение вернуться в Россию мы приняли вместе с мужем. Теперь, когда он умер, я просто не могу увезти детей в другую сторону
— мне кажется, что это было бы предательством.