В кабинет вошла Мирра и поцеловала меня.
— Я за него до последнего дралась, — сказала она, помолчав.
Мне хотелось спросить — но почему, что случилось? Но чувствовала, что им не хочется объяснять мне. Объективные причины, ничего не поделаешь. И, тем не менее, я вдруг успокоилась, а по дороге домой даже развеселилась. И с чего я взяла, что могу стать писателем? Могла бы, так и стала бы давно. Ни образования полноценного нет, ни таланта настоящего. Ну, конечно, в голову ударило — как же, три рассказа сразу приняли и не где-нибудь, а в столичных журналах. Да! Ведь мне еще надо конец того рассказа переделать для «Работницы». Там пока еще объективные причины не возникли. Хоть бы мне удалось стать переводчиком. Отчего мне раньше не пришло в голову попробовать. Милый, добрый Александр Максимович.
Словно получив заряд энергии, мы с Мариной выгадывали время для поездок в библиотеку, писали письма знакомым, у которых могли быть с собой английские книги, писали заграницу с просьбой послать сборники рассказов, а ночью в затихшем доме, устроившись у плиты, читали без конца. Старая знакомая по Харбину, муж которой, царский полковник Шулькевич, закончил десятилетний срок пребывания в лагере, находился теперь в Доме для престарелых в Потьме, писала нам из Америки, спрашивая, что она может нам послать в благодарность за те небогатые посылки, которые мы слали ему. Книги, книги! — просили мы. О том же я писала брату, недавно переселившемуся из Зальцбургского лагеря для перемещенных лиц в Саарбрюкен.
И вот первая удача! Приятельница, которую судьба занесла на курорт «Боровое» прислала нам книжечку — «Шахматная новелла» Стефана Цвейга. Это была огромная удача. Стефан Цвейг не мог высказаться против нашей страны — он покончил жизнь самоубийством в 1942 году, а до этого романы его не раз печатались у нас. «Шахматная новелла» была безусловно интересна и по размеру как раз подходила для «Библиотеки Огонька». Получив благословение Александра Максимовича, я с трепетом душевным взялась за перевод. Я никогда не думала, что переводить будет так трудно и в то же время так приятно. Строить фразу так, чтобы она сохраняла ритм оригинала, отражала иронию автора, его горечь, затаенную мысль и в то же время звучала по-русски. Напряженный поиск нужного слова. Сначала я была в отчаянии, рвала страницу за страницей и только через несколько дней, вдруг почувствовав, что мне удалась одна фраза, другая, третья, ощутила некую уверенность в себе и с той минуты работа, не сделавшись легче, стала приносить только радость. Мне хотелось садиться за перевод с самого утра, но жизнь складывалась так, что браться за него я могла лишь, когда окончательно затихал дом.
Подошел Новый Год и Рождество. Сосед срубил нам в лесу прелестную пышную елочку, но ее в тот же вечер утащили из незапертых сеней вместе с купленным по случаю гусем. Обсудив на семейном совете положение, мы решили, что нельзя под Новый год расстраиваться из-за пустяков. Утром Марина ринулась в Москву. Из сундука был извлечен Смеющийся Будда и китайское ожерелье. Праздновать, так праздновать! В сочельник у нас стояла елочка, лампочки для которой изготовил на своем заводе муж молочницы Наташи. Впервые в Советском Союзе мы ели жареную курицу, на десерт было обязательное рождественское лакомство — орехи с изюмом и мандарины. Мы шутили, смеялись и вспоминали елки прежних лет — и ту в двадцать первом году, когда вместо елочных украшений, истоптанных в припадке ярости одним из стражей революционного порядка, мы распустили серебряные витушки чьих-то эполет и окутали крошечное деревцо сверкающими нитями, и те тяньцзинские, когда под елкой лежали подарки, Таня играла торжественный марш, заждавшиеся дети, топая, бежали вниз по лестнице и на секунду замирали в восторге на пороге. Все это было когда-то, а сейчас наступил 1956 год, и мы почему-то верили, что самое трудное уже позади.
В конце февраля мы с Мариной поехали в ИНИ получать деньги за давно сделанную работу. Что-то непривычное показалось нам в самой атмосфере института, в поведении служащих, собиравшихся по двое — по трое, говоривших о чем-то приглушенными голосами, настороженно поглядывавших по сторонам. Даже девочки из отдела комплектования выглядели серьезно и немного испуганно. Расположенные к нам пожилые дамы не выражали желания поболтать о том, о сем, и, получив деньги, мы отправились домой. На лестнице нам встретился Сережа. Вид у него был настороженный, как у всех.
— Сережа, — спросила я, — Что-нибудь случилось?
— А вы ничего не знаете? — быстро оглянувшись, спросил он.
— Нет, — в унисон ответили мы.
— Вчера на партсобрании — не только у нас, но и в других институтах читали письмо Хрущева. О Сталине. — Он замялся. — Извините меня, я сам не слышал, а говорят… говорят, будто его в чем-то разоблачают… но, повторяю, сам я не слышал. Извините… и он кинулся вверх по лестнице.
В электричке двое рабочих в замасленных ватниках негромко разговаривали о чем-то. Я поймала слова «Сталин», «репрессии». Что это? Однако большинство людей, возвращавшихся после работы домой, дремало или разговаривало на всегдашние будничные темы.
На следующий день дело немного прояснила почтальонша Зина.
— Мужик вчерась с завода пришел, говорит бумагу какую-то им про Сталина читали. То, говорит, отец родной был, а теперь, вот душегубцем заделался. Схожу, говорит, к Степану, чего он скажет. А от Степана вернулся, еле на ногах стоит и глаз подбит. Повздорили чего-то.
Юра Т., заглянувший к нам вечером был настроен загадочно. На мой вопрос, знает ли он что-нибудь, сухо ответил: «Разные толки на этот счет до меня, конечно, доходили, но, как ты знаешь, я никогда не стану повторять никаких слухов.
Однако немного погодя он смягчился.
— Что-то, несомненно, произошло. Открылось что-то неизвестное до сих пор. Я спросил своего хозяина — он старый партиец и вообще человек серьезный — что он думает по этому-поводу, и он сказал… но это твердо между нами… Знаю, что тебе доверять я могу.
— Ну, конечно, Юра, — сгорая от нетерпения, заверила его я. — Что же он сказал?
— Я спросил его, что он думает по этому поводу, и он сказал: — «Да, дела!»
— А дальше что? — торопила я.
— Что дальше? Не мог же он рассказать мне, о чем говорили на партийном собрании, но из этих слов я понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее…
Разумеется, слова старого партийца «Да, дела!» говорили о многом, но, увы, ничего не проясняли, и на следующий день я собралась в Москву к Ксении Александровне.
— На партийном собрании читали письмо Хрущева, — с обидой в голосе сказала она. — Из письма следует, что по указаниям Сталина творились ужасные вещи: аресты, расстрелы, ссылка в лагеря… Я, конечно, ничему этому не верю. И даже будь тут хоть доля правды, зачем понадобилось ворошить все это. В конце концов, войну-то выиграл он. Шельмовать великого человека! Все равно народ этому никогда не поверит. Как не верю и я. Убеждена, что очень скоро объявят, что все это ложь. А если он и допускал какие-то ошибки, они с лихвой искупаются его делами.
Больше мы к этой теме не возвращались.
В этот вечер я не переводила Цвейга. Следя за топившейся плитой, вспоминала все прочитанное когда-то, услышанное, увиденное, пережитое, и внутренний голос, тоном не допускающим возражения, говорил: «Какая там ложь? Все правда! Уж ты-то имела не один случай в этом убедиться. Ложь? А наша. семья? А все, что я слышала от Степана, от Даши? А интернат для инвалидов, который я видела собственными глазами? Нет, это не ложь!»
Вспыхивавшие в электричках бурные споры иногда оканчивались драками. Одни с пеной у рта защищали «вождя», другие не менее яростно обвиняли его во всех смертных грехах. А я, делая вид, что погружена в чтение английского романа, жадно прислушивалась и старалась понять. И не понимала.
— Не знал он! — орал пьяный человек с глазами налитыми кровью и злобой. — Не знал! Это интеллихенты (следовал поток нелестных эпитетов) насочиняли. Я бы этих паскуд своими руками передушил.
— Хозяин был хороший, — убежденно говорила пожилая женщина, укутанная в теплый платок. — Главное ему, чтоб послушание было в народе. А так он зря людей не обижал.
— Хозяин отличный, что и говорить. Голова! — кривил в улыбочке изжеванный рот ехидный старичок. — На Украине в тридцатом, когда хлеба мало запасли, сразу рассудил — половину едоков ухлопаем, тогда уложимся.
Но языки явно постепенно развязывались. Даже осторожный Сережа поведал мне, как арестовывали его брата, а скромная молчаливая Лариса Николаевна, сидя за столиком в буфете со мной и с Олегом Андреевичем, высоким, сутулым человеком, хорошо знавшим немецкий и французский языки, вдруг заговорила быстро и страстно:
— Когда моего отца арестовывали, мне одиннадцать лет было. До мельчайших подробностей все помню, — наметившиеся на щеках красные пятна проступали все ярче, и голос вдруг зазвенел. <—Такое издевательство… Такая жестокость… Рылись в бумагах, швыряли на пол, на портрет покойной мамы один нарочно наступил, я видела.
— Лариса Николаевна, голубушка, не волнуйтесь вы так, — Олег Андреевич положил большую руку на ее, тонкую, нервно вертевшую в пальцах катышек хлеба. — Не пришло еще время об этом открыто говорить. Пострадали многие, да смотрят на то, что произошло, все по-разному. Ну и не надо говорить. Ведь легче вам от этого не станет.
— Да, да, вы совершенно правы, Олег Андреевич. Просто это так неожиданно. Почему-то вдруг надежда всколыхнулась — а вдруг отец жив…
До метро мы шли с Олегом Андреевичем.
— Очень нервная дама Лариса Николаевна, — сокрушенно сказал он. — А сейчас, ой как нужно осторожными быть. Вот говорят Никита Сергеевич народу глаза открыл — будто они у него закрыты были — открыл глаза и разъяснил, как надо понимать ситуацию, ан, нет, ничего не разъяснил. И, значит, лучше пока помалкивать. Еще сто раз все измениться может, а те, кому надо, уже ушки навострили, ходят прислушиваются, а по вечерам заметочки строчат. Авось пригодятся. И очень даже может быть, что пригодятся. В буфете вчера из реферативного журнала разговорился один, не дай Бог. И про частную собственность, и про предпринимательство. Дядя его, видите ли, в губернском городе на вокзале ресторан держал, так к нему вся знать городская обедать приезжала. Говорит, съездил дядя на дачу, привез оттуда меню разные, банкетных столов фотографии — так, говорит, интересно рассказывал. А я слушаю, а одним глазом вижу, как парторг ихний делает вид, будто сметану из стакана выбирает, а сам словечко пропустить боится. Небось, вечерком запишет: «имеются, мол, еще элементы, мечтающие о восстановлении капитализма». Нет, до капитализма еще очень далеко. Держава наша это такой монолит. Ну, царапнул Никита Сергеевич по гладкой поверхности, так это же царапинка — не трещина, ее очень даже просто затереть можно, заполировать. Люди поговорят, поговорят и замолкнут, а через год-другой никто и не вспомнит, о чем говорили. А у него, у парторга, в тетрадочке на этот случай все и записано. В нужный момент он и зачитает, где надо. Нет, нет, главное сейчас помалкивать, а не мечтать о переменах — до перемен еще ой как далеко.