— Господа, кто читал последнюю статью Милюкова? Он утверждает…
Но тут запевала снова бархатисто сообщал:
«Всех купчих бросает в жар
Голубой сумской гусар..:
Жура-жура журавель.
Журавушка молодой…»
подхватывал уже не слишком стройный хор и снова звенели рюмки.
Верны слуги у царя -
Это наши егеря…
— Ложитесь спать девочки, завтра в гимназию, — говорила, заглянув за занавеску, Тасина мама. — В следующий раз я вас к мисс Уотсон ночевать отошлю.
Мы ложились и привычная Тася скоро засыпала, я же долго лежала, свернувшись клубочком на узкой кушетке и прислушиваясь к гулу голосов, перебору гитарных струн, к пенью — то бесшабашно-веселому, то щемяще-грустному.
Мою русскую душу встревожит
И встряхнет мою русскую лень…
Было кого-то жалко-жалко…
Но переулок с «Версалем» уже остался далеко позади и навстречу катили все новые и новые воспоминания, связанные с харбинскими улицами.
После ванны и вкусного обеда девочки с братом и племянницей уехали смотреть город, утомленная мама заснула; мы сидели с невесткой, лениво перебирая уже рассказанные семейные новости и я подумывала, не прилечь ли и мне самой, когда кто-то позвонил.
— Это, наверное, Олег, — сказала невестка, вставая. — Он в соседнем доме живет. Обязательно хотел повидать тебя. Но имей в виду, он очень нервный. В свое время в японской жандармерии побывал. И с женой неладно получилось. Так что будь готова.
Олег! Душа нашего класса, лихой танцор, весельчак, легко сочинявший остроумные стишки на любую тему, хорошенький кудрявый мальчик. Неужели это он? В комнату, сильно хромая, входил пожилой, сутулый человек с болезненным серым лицом, с усталыми нерадостными глазами. Он поставил на пол свернутый в трубку большой лист пожелтевшего ватмана и с улыбкой протянул мне обе руки.
— Едешь, значит? — спросил он после первых сбивчивых слов приветствия, вопросов и ответов. — И дочерей везешь?
— Еду, — покорно ответила я. — А ты?
— А я нет! — В лице его что-то разом меняется — нос заострился, что ли? — У меня уже брат уехал. Не своей волей.
— Олег, я не знала.
— А что вы вообще знали в своем благословенном Тяньцзине? Вежливеньких японцев во время войны и развеселых американцев после ее конца?
— Ну, не совсем так.
— Совсем. Иначе ты бы не тронулась в путь… — У него начинает яростно подергиваться щека и трястись кисть руки.
— Олег! — Я беру его вздрагивающую руку и сжимаю. — Ну не надо. Перестань, успокойся, расскажи мне.
Постепенно он овладевает собой.
— Прости меня, пожалуйста. Кто я такой, чтобы решать, кому куда ехать. Просто, знаешь, я волновался, думая о встрече с тобой, много о чем думал. Ну и сорвался. К сожалению, со мной это случается чаще, чем хотелось бы.
— Расскажи мне, — повторяю я, не выпуская его руки.
— Да рассказывать, собственно, немного. Вещи все тебе известные, наверное. Брат и я — Сашка, помнишь его? — работали вместе на лесной концессии. Большую часть времени проводили не в самом Харбине, а на восточной ветке, в лесных районах. В один непрекрасный день нас обоих арестовали, держали довольно долго, не предъявляя никаких обвинений, а потом обвинили в шпионаже…
— В пользу Советского Союза?
— Ну да.
— Вы действительно…
— Нет, конечно! И японцы это прекрасно знали. Если они кого-то действительно подозревали, эти люди из тюрем живыми не выходили. Просто хотели терроризировать русское население, сделать его абсолютно послушным. А, может, злость срывали за свои военные неудачи. Тоже ведь приятно. Как бы то ни было, за время допросов и уговоров Сашка лишился всех зубов и двух пальцев — а он ведь, если ты не забыла, был пианистом. Я же стал калекой. Нас выпустили незадолго до конца войны. Конец войны! Ну, да ты представляешь себе, конечно. Восторги, слезы, встреча советских войск, музыка, флаги, советские маршалы на Вокзальном проспекте, парад. Всюду в гостях офицеры и солдаты… Первое время все было прекрасно. А потом подтянулось НКВД, или СМЕРШ, или еще не знаю кто. И сразу же стали исчезать люди. Добиться, где они, что с ними, почему их взяли, было невозможно. Ну, мы понимали, в прошлом у некоторых могли быть грешки, японцы ведь в мерах не стеснялись, могли и вынудить кое-кого к «неблаговидным поступкам». Но нам-то бояться нечего. Так думали мы. Однако, мало-помалу стали исчезать такие же, как мы, люди, пострадавшие от японцев, сопротивлявшиеся им. Слухи делались страшнее и страшнее. Брали обычно незаметно. На улице. Или когда никого не было дома. Не знаю, кто первый придумал, но те, кого брали дома, стали оставлять записку: «Ушел по делам. Не знаю, когда вернусь домой». Все ясно — НКВД. Такую записку нашла и Сашкина жена, вернувшись с работы. Тесть мой был человек решительный, он моментально связался с одним китайцем, бывшим служащим нашей концессии, и тот приютил меня у себя в домике на станции Маоэршань. А среди знакомых — на случай, если интерес проявят и ко мне — распространили слух, что меня тоже забрали. НКВД действительно мною поинтересовалось, “но как-то вяло, один раз. Решили, наверное, что я правда нахожусь уже в сибирском лагере. У них ведь тоже неразбериха была. Всех разве упомнишь, разве запишешь…
— Но зачем это?
— Зачем? Детский вопрос. Тоже, может быть, страху нагнать хотелось, пугнуть непуганых. А, может, служебное рвение. Может, для комплекта не хватало. Не знаю… Как бы то ни было, в Маоэршане я пробыл до ухода советских войск. За это время моя жена сошлась с каким-то офицером, у нее родился ребенок, мальчик, и сейчас она едет в Союз в надежде разыскать этого типа. А я сижу и жду визу в Бразилию. Вот и все.
— Но ведь все это было до смерти Сталина. Теперь Сашу, наверное, выпустят. А ты будешь где-то в Бразилии.
— Сашкина жена едет. Собирается. Хотя никаких вестей от него до сих пор не получала. Да и никто не получал. А знаешь, сколько их увезено!.. Но я не поеду. Не могу. Я мечтаю попасть в какое-нибудь тихое-тихое местечко, где будет тепло и зелено, — щека у него снова начинает подергиваться. — И не будет политики, никакой политики, только деревья, трава, речка, какая-нибудь работа — должна же найтись для меня какая-нибудь работа в лесу… И где не будет ни японской жандармерии, ни гестапо, ни… Говорят такие места в Бразилии есть…
— Тише, тише, успокойся, — бормочу я, сжимая и гладя его руку. Но проходит минута или больше пока, справившись с собой, он снова улыбается мне.
— Прости меня! Ведь вот же болван! — Думал прийти повспоминать гимназические годы, развеселить тебя, эту штуку приволок, — он кивает на лист ватмана. — А, вместо этого, черт знает, что получилось. Больше не сорвусь, честное слово.
— А что ты принес?
— Сейчас увидишь.
Он разворачивает лист пожелтевшего ватмана с обтрепанными краями. На нем изображена бутылка шампанского, только что пустившая в потолок пробку. Вылетевшая вслед за пробкой струя пенящегося вина рассыпается веселыми золотистыми брызгами. В тех, что побольше — черной тушью сделанные карикатурки на тему «наконец-то я могу заняться любимым делом» — двадцать две забавные картинки: шахматисты и лежебоки, балерины и модницы, обо всем позабывшие ученые и автомобилисты…
— Господи! Наш выпуск. Валька-гений к прощальному ужину рисовал. А где он? Что с ним?
— Тоже отбыл на родину за казенный счет. Но у Вальки рыльце, конечно, было в пушку. Он роскошные карикатуры на Сталина рисовал и неосмотрительно показывал их всем желающим. Незадолго до ареста принес мне целый ворох своих рисунков и карикатур, и они вместе со мной пережидали в Маоэршане тяжелые времена. Теперь Сашкина жена часть их — безобидные — захватит с собой в надежде Вальку разыскать. А остальные я заберу в Бразилию.
Мы рассматриваем карикатуры. Вот и Олег, отплясывающий чечетку. Таня Шимановская — внучка и ученица известной русской балерины, сделавшая ослепительную карьеру и погибшая в автомобильной катастрофе, после того как года два блистала на сценах Парижа и Лондона. Вот и наш дорогой «Наточка», склонившийся над испещренным цифрами листом бумаги.
— Ты знаешь, он в Америке, занимается этой новой наукой — как ее, кибернетика, что ли. Говорят, выдающийся ученый.
— Да что ты говоришь? А ведь он несколько лет пороги обивал в советском консульстве, просил дать ему визу. Уехал только, когда ему категорически отказали.
— Обидно. А это Аля.
Аля! Низкий красивый голос. Как она пела цыганские романсы. Вот и тогда, на выпускном вечере:
Мы с тобой цыгане, Если жизнь обманет, Мы не станем слезы лить…
Алю жизнь обманула. Жестоко обманула. Когда она, направляясь в Бразилию, проезжала Тяньцзин года два тому назад, и я встретилась с ней, от ее великолепного голоса почти ничего не осталось. А остатки она прокуривала, пропивала, прокрикивала с каким-то неистовством, с ожесточением…
— Да ведь это я?
Конечно я. На верблюде, с развевающейся вуалью. В то время я мечтала стать историком, археологом, путешественницей.
— Ты, — подтверждает Олег. — Ну, как?
— Олег, смотри — Жорж со шпагой в руке. Мушкетер…
Он и был мушкетером — членом белой мальчишеской организации, которая называлась «Мушкетерской». Чёрные брюки-клеш, черные рубашки апаш. Талии перетянуты, брюки хлопают при ходьбе…
— Детские игры, кончавшиеся иногда очень печально. Мы с тобой ходили в больницу, когда его избили в драке?
— Со мной, со мной.
Огромная неуютная палата городской больницы. Кроватей двадцать, а то и больше, и на всех бледные изнуренные люди. В глубине у стены Жорж с забинтованной головой, рука в лубке, синяки и кровоподтеки. Это было время страшных драк «белых» и «красных» мальчишек. С одной стороны «мушкетеры», «черное кольцо», «тринадцать», с другой— комсомольцы, отмольцы, просто «затонские». В сердцах у всех кипела ярость. Одни хотели мстить за поражение отцов в битве за правое — по их мнению — дело, за неуверенность-в будущем, за потерю родины. Другие защищали видение удивительной, справедливой будущей жизни — жизни, где не будет ни бедных, ни богатых. Они знали: кто не с ними — тот враг, того надо бить. Правда, большинство из них, вернувшись в Советский Союз пекле продажи Китайской Восточной железной дороги японцам, сами будут объявлены врагами народа, врагами своей удивительной справедливой родины, но тогда все это было еще в будущем, только в перспективе, а в настоящем были драки, драки, драки при снисходительном попустительстве китайской полиции, страшные драки, оканчивающиеся для иных увечьями, переломами и даже смертью.