Домовая любовь — страница 17 из 39

молодая, высокая, большеногая.

Волосы бесцветные, бессильные.

Ходит моими полами,

дышит моими стенами,

вылёживает мой матрас.


Злилась, заплетала тринадцатую, четырнадцатую,

пересаливала еду жиличке,

плевала в питьё жиличке,

скалкой стучала по ночным подоконникам,

в унитаз кидала белые рулоны.


А потом оказалось,

что к дому у неё нет любви,

нет страсти,

нет жалости:

дёргает шторины,

курит в стены

(нет чтобы идти на лоджию),

плюхается в стулья,

забывает пыль за мебелью.


К дому моему она равнодушна.

Я же всех их знаю,

этих в-Москве-Москвы-ищущих:

дом для них – метро ответвление,

маленькая отдельная остановка, где можно

поесть, помыться и поспать.

Они только за близость к метро

дом и любят.

Но разве это любовь?

Я подумала: спокойно, Буйка.

И успокоилась.

Только ты домолюбишь,

и нету твоей домолюбви сильней.

4.

В карантин мы засели вместе.

Жиличка как всегда

в восемь встанет,

сметаны нежирной покушает,

кофия пригубит, три своих волосинки зачешет,

рубашечку наденет.

Компьютер пожмякивает,

в компьютер говорит и смотрит

или в телефон наладонный.

Кощеистая, плечи квадратиком,

щёки вьямистые.

Это некоторые хозяева

с людских столов кормятся.

А я если с ейного питаться буду,

то всю красоту растеряю.

Буйка-то запасливая: крыс засушила,

воробьёв, голубей навялила,

моль засолила,

мух ещё с того лета засахарила.

Домоработаю себе,

плесень с пылью заговариваю,

по углам и стенам плюю,

клещей домашних

из мебели выкусываю,

мо́лек в кармашек собираю.

Ну и от чумы дверь заговариваю.

Раз в день долгой песней,

а после каждого почтальона в маске,

что ей продукты приносит,

ещё по разу заговором проходиться

приходится.

Раз в неделю мы, девятиэтажкины домовые,

родные и неродные,

все, кто остался,

морды полотенцами завязываем

и идём заговаривать вместе

этажи, лифт и подъездную дверь.

У нас в общедоме, тьфу-тьфу, чумы не знают.


И вот что-то у жилички поломалось-треснуло:

перестала просыпаться в восемь,

после кофия надевать рубашечку,

причёсывать три волосинки, смотреть, говорить,

в компьютер или телефон наладонный.

В одиннадцать-двенадцать очи теперь открывает,

пижамы не переодевает,

хлеба пожуёт, кофием запьёт, ляжет.

Компьютер вяло пожмякивает.

Смотрит туда.

Она ему теперь ничего не говорит,

он ей только рассказывает и показывает.


Ой-ой, Буйка, будешь скоро безжиличная!

У нас в общедоме уже таких четверо,

Москва из Москвы потерялась,

и съёмные к себе поехали.


Но кощеистая не поехала.

Она долго лежала,

боков насобирала

и вот однажды утром как встанет

и как давай ходить по моим комнатам,

давай стены обсматривать,

мебеля́ дрыгать.

Я за ней шагаю-слежу,

хвостом подёргиваю.


Пожмякала бывшекощеистая компьютер,

назвала других почтальонов,

наприносили они всего,

я только дверь заговаривать и успеваю

(не еда, пахнет чужим и новым,

плохо – пластмассово и химически).

А заговор – это не воробья сжевать,

я у себя в кладовке уложилась спать.


У меня там ковёр с оленем,

перина пернатая,

одеяло из шёрстки,

осколок фарфоровой тарелки с тюльпаном,

ежедневник, исписанный адресами чьих-то

любимых домов,

венчик красивый, степлер тоже красивый,

для волос резинки, щётка расчёсывательная,

три юбки (две исподних), три рубашки, свитер на молнии,

бусины из ореховой скорлупы и рычажки от алюминиевых банок,

пакеты пластиковые с разными красивыми рисунками шурш-шурш,

тапки зимние, тапки летние, тапки осенние,

на мне весенние,

носки шерстяные с дырой на правом, носки обычные с дырой, где большие пальцы,

и ещё несколько приятных родных вещей.

Еду храню не тут, а под ванной и в вентиляции,

иногда приношу мышей пожевать

или моль похрустеть,

но нечасто, а то крошки

из хвостов и крыльев.


Мне снились сказки,

я проснулась от запаха краски:

в гостиной жиличка

сдвинула мебель в угол, застелила полы плёнкой

и мазала стены цветом черничного варенья.

Я натянула на морду полотенце,

подошла, посмотрела —

вроде ничего,

вроде ничего.

Но на всякий случай сотворила маленький

заговор,

чтобы цвет ровнее улёгся.


Следующего утра жиличка мыла лоджию.

Я перечесалась, начала заплетаться,

сколько кос сегодня делать Буйке?

Начала, значит, бывшекощеистая

влюбляться в мой дом.

Дура-гамаюн каркала с антенны:

вернутся ли в Москву домовые?


Гостиная выдохнула, высохла,

жиличка принялась возвращать мебель

обратно.

Она толкает, Буйка ей незаметно помогает —

я сильная, легко приподнимаю,

ловко толкаю.

Та только удивляется,

как быстро получается

и красиво.


У бывшекощеистой ещё силы остались,

глядит, что бы ещё с моим домом поделать.

У меня мышечный кулёк серый забился,

вижу-вижу, куда она смотрит.

И двинулась на мою кладовочку,

и зашла в мою кладовочку,

чемоданы и короба свои вытащила,

прежних жильцов игрушки, тазик, одеяла,

журналы,

потухшие лампочки, лесной полиэтиленовый дом,

всё старое, рваное, красивое, припылённое

выскребла.

Маску натянет и на помойку относит.

И добралась до моей комнатки,

и забрала она мои ковёр с оленем

в чёрный пакет,

перину пернатую в чёрный пакет,

одеяло из шёрстки в чёрный пакет,

осколок фарфоровой тарелки с тюльпаном в чёрный пакет…

И завыла Буйка на весь общедом.

Люди думают, это трубы, а это мы воем.

Другие хозяева услышали, не удивились —

по всей Москве на карантине

домовые часто выли.

Заболел мой серый кулёк,

вместе со мной завыл,

затрясся, закололся.

А эта всё чёрный пакет кормит.

Буйка взяла, через две лоджии перемахнула,

к Платоше, мы с ним в карантине всё

перестукивались и перешёршивались.

Друг-мой-приятель, родной, а со мной дружит,

живёт, бытует, в ус не дует.

Он меня всё звал, говорил: да ладно,

вон люди гуляют, к моим приходили гости.

Я упиралась, дома сидела, карантинила.

А тут не выдержала,

мы с Платошей сутки пели, выли, фикуску пили,

кулёк мой серый чуть отпустило.

Вернулась через день, утречком,

голова Буйкина как телевизор, больная,

тяжёлая.

Кофия жиличкиного отпила из её кружки.

Пускай, думаю, удивляется, куда он

подевался.

И заснула на пуховике в пустылой кладовке.

Пару следующих дней чуть недомогала:

ну, думаю, совсем разучился Платоша гнать

фикуску.


Но тут разлилась тревога в общедоме,

нехорошая, неясная, неназванная.

Будто общедом сам тихо подвывает.

Все хозяева батареями перестукиваются,

обоями перешуршиваются,

и только Платоша молчит.

Перестукиваются всё звонче и звонче,

перешуршиваются всё рваней и рваней,

Вы думаете, у вас обои отходят?

Или это дети их дерут, или домашние звери?

И только Платоша молчит.

Заныл мой серый кулёк,

Чую-чую неладное,

плету четырнадцатую, пятнадцатую.

И вот перестук-перешурш заговорил преясно:

«Чума пришла в общедом!»

«Чума пришла в общедом!»

«Чума пришла в общедом!»

Завыли все домовые,

Я бросила семнадцатую недоплетённой

и тоже завыла,

вы думаете, это трубы воют?

И только Платоша молчит.


Моя жиличка продолжает мой дом любить,

меняет шторы старые с цветочками на новые,

принесённые почтальоном,

однотонные, на цвет и вкус бетонные.

Одну сменила, потом, смотрю,

глазами захлопала, лоб потёрла

и прилегла, ноги свои длинные вытянула.

Я вокруг неё хожу, кулёк сжимается,

вой продолжается, он теперь тихий,

постоянный, вмурованный в стены.

И вот все хозяева заохали,

чую-чую, как деды засели за окнами,

и я засела.

И все домовые – глаза общедома —

видят, как Платошиного жильца

выводят два белых молодца.

Сажают в карету с крестом

и увозят в куда-то с концом.

Шуршит-шуршит мне Платоша,

и неважно, что он там

мне говорит.

Чую-чую, знаю-знаю.

5.

Уже четыре дня

жиличка-лежичка —

лежичка-жиличка.

Я вокруг неё хожу-брожу,

чуму заговариваю,

но не могу подобрать слов,

не могу подобрать слов.

Неизвестная чума,

неизвестная чума,

не придуманы слова,

чтобы с ней разговаривать.

Пыль на комнаты налетела,

плесень на ванну набежала,

моль по вещам зачесалась,

но у меня есть дела поважнее.

Хожу-брожу вокруг жилички,

не могу подобрать слов,

не могу подобрать слов,

неизвестная чума,

неизвестная чума.


Иной раз, когда хорошо почитаю,

жиличка встанет, пойдёт, пожуёт,

в туалете посидит,


а так чаще всё лежит,

даже компьютер не смотрит или телефон

наладонный.


Когда начала кашлять,

вызвала себе врача.

Он приходил в синем,

потом люди в белом,

забирали кровь и слюну,

кровь и слюну.

Потом снова в синем

сказал, что можно болеть дома.

Написал свой заговор,

подглядела туда – ничего не понятно.

Потом жиличка встала,

взяла заговор, обмоталась маской, перчатками

и, шатаясь, ушла из дома.