Жёлтый песочек кончился. За ним – осока, болотце, чёрный дремучий лес. Из лесу донёсся тягучий вой. Ближе, ещё ближе: песня разбойничья! Это Баба-яга плывёт в свой дом для хорошего настроения.
Кузька спрятался в траву. Что, если настроение у Яги не успеет исправиться? Но чем ближе песня, тем веселее. А когда из-за поворота, из лесной чащобы по речной излучине вылетело корыто, песня уже была хоть куда. Прибрежное эхо подхватило её. Развесёлые «эх!» да «ух!» заухали, загудели над круглой поляной. Корыто причалило у моста. Серебряные колокольцы звякнули, золочёные доски брякнули. Баба-яга прыгнула на берег. Дятел уже сидел на золочёных перилах.
– Ах ты, пташечка-стукашечка моя! – пропела Баба-яга. – Всё-то он тукает, стукает, головушку мозолит! Всё б ему тук-тук да стук-стук! Ах ты, молоточек мой алмазный, кияшечка ты моя!
Осмелевший Кузька вылез из травы:
– Бабушка Яга, здравствуй! А зачем Кот бабочек ловит?
– Ах ты, чадушко моё бриллиантовое! Всё-то ему знатеньки надобно, такой разумник! Крылышки оторвёт – подушечку набьёт, а скучно станет – скушает. Это Котик с жиру бесится, деточка, – ласково объяснила Баба-яга. – Ну, пойдём чай пить. Самоварчик у нас новёхонький, ложечки серебряные, прянички сахарные.
– Иди, бабушка Яга, пей! Ты с дороги, – вежливо ответил Кузька, в дом идти ему не хотелось.
– Дятел! – позвал он, когда Яга ушла в дом. – Давай играть в прятки, в салочки, во что хочешь.
Дятел глянул свысока и продолжал долбить дерево. Кузька вздохнул, пошёл пить чай.
Зимой у Бабы-яги
Жил маленький домовёнок у Бабы-яги всю зиму. Непогода, вихри, стужа, сам Дед Мороз стороной обходили круглую поляну. Не хотели, наверно, связываться с Ягой. Кузька всё ждал: вот– вот загудит в трубе злая тётка Вьюга, свирепый дядька Буран распахнёт дверь, швырнёт в избу пригоршню снега, Дед Мороз застучит, заскребётся в избу ледяными пальцами.
Но Вьюга ни разу не свистнула в трубу. Буран не подлетел к крыльцу. Метель с дочкой Метелицей гуляли на других полянах. Дед Мороз не дышал на окна, они так и остались прозрачными.
Кузька смотрел, как летит белый снег, покрывает, будто периной, зелёную траву, розовые букеты и бутоны на ковре. Когда Яги не было дома или она спала на печи, выскакивал на поляну, ловил снежинки, любовался самыми прекрасными, лепил снежки и кидал ими в толстого Кота. Но не попал ни разу. Кот лениво протягивал лапу и на лету ловко хватал снежок, будто белую мышку. Кузька даже бабу вылепил, совсем не похожую на Бабу-ягу. У крыльца сделал горку, катался сколько хотел и сосал разноцветные сосульки, слаще которых ничего не могло быть.
Чуть Яга увидит Кузьку за окном, сразу закричит:
– Ах, дитятко озябнет, замёрзнет, простудится, ознобит ручки-ножки, щёчки-ушки, отморозит носик! – и тащит его в дом, отогревает на печи, отпаивает горяченьким.
Поначалу Кузька удирал, спорил:
– Что ты, бабушка Яга! Это ты не молоденькая, тебе и прохладно. А мне в самый раз!
Но зима долгая. Кузька понемножку научился бояться даже слабого ветерка, лёгкого морозца. Сидел на тёплой печи или за столом, за расписной скатертью. А Баба-яга готовила ему яства одно другого слаще.
Вот только скука, делать Кузьке ничегошеньки нечего. Зимой в избах полно народу. А в закутках и под печкой видимо-невидимо домовых. Дети играют с ягнятами и поросятами, спрятанными в избу от мороза, а домовята – с мышами. Женщины поют за прялками, хлопочут у печей. Старики на печи сказки рассказывают. Вот бы всех сюда, в пряничный дом! Вот бы все обрадовались! И делать-то тут никому ничего не надо, всё готовенькое.
Да вот то-то и оно, что не надо. Бездельный домовой – разве домовой? Но Баба-яга объяснила, что ежели печка печёт, варит, парит и жарит, то кому-то кушать всё это надобно, чтобы добру не пропадать, печь не обижать, и, значит, дел у Кузьки по горло. Вот он и занялся делом – ел до отвала.
Очень скучал домовёнок по друзьям: по Афоньке, Адоньке, Сюру, Вуколочке… Хоть бы во сне чаще снились, что ли. Но Яга, что ни день, а особенно длинными зимними вечерами, шептала– нашёптывала, плела сплетни, будто чёрную паутину. Плохие, мол, у Кузеньки дружки, позабыли его, позабросили. Искать его не ищут, спрашивать о нём не спрашивают, никому-то он не нужен: как счастье, то вместе, а как беда – врозь. Ругала она и новых Кузькиных друзей, леших. Спят в берлоге, как собаки на сене. Кузенькино сокровище присвоили. Зимой волшебный сундук им вовсе ни к чему, а отдать не отдали, себе припрятали чужое добро.
Кузька слушал-слушал да от нечего делать и поверил. И как не поверить? Он ведь всего– навсего маленький глупый домовёнок, шесть веков ему, седьмой пошёл. А Бабе-яге столько веков, что и сама не помнит, со счёту сбилась. И все годы злом жила, неправдой. И умна, да неразумна. Всё б ей хитрить, обманывать. А неправдой далеко уйдёшь, да назад не воротишься и друзей потеряешь… Сидит Кузька за полным столом, Бабу-ягу слушает, себя жалеет, друзей поругивает.
Бабёныш-ягёныш
В ту зиму Лешику и деду Диадоху снились неспокойные сны. Старый Леший всю зиму видел во сне топор. А его внуку снились серые избушки на курьих ножках, гонявшиеся за ним по всему лесу. Одна всё-таки сцапала его огромными птичьими лапами и сказала:
«А не пора ли вставать?»
Лешик поскорее вылез из короба. Дед Диадох ещё крепко спал. Лешик выбрался из берлоги. Была ранняя весна. Остатки снега белели на чёрной земле. Лешонок отряхнулся от приставших к нему в коробе сухих листьев и – бегом к другу.
«Ох, цел ли, жив ли? Этакий маленький породистый домовёночек, ему б расти-цвести!» – думал Лешик, мчавшийся по весенним ручьям и лужам, мокрый, как лягушонок.
Пряничный дом сиял на поляне, как весенний цветок. Лешик скорее заглянул в окно и глазам своим не поверил – ни левому, ни правому. В кровати, укрытый всеми одеялами, на всех перинах и подушках спал Кузька. В ногах у него дремал Кот. А у кровати на полу, половиком укрывшись, Кузькины лапти под головой, храпела Яга.
Лешик сел на крыльцо. Солнце глядело на него тёплым взором. Лешонок обсох. Его зелёная шкурка снова стала пушистой. А он всё сидел и думал. Может, всё-таки и у домовых бывает зимняя спячка? Но, услышав голоса в доме, заглянул в дверь. Кузька сидел за столом и распоряжался:
– Не так, Баба-яга, и не эдак! Я что сказал? Хочу пирогов с творогом! А ты ватрушек напекла. У пирога творог где? Внутри. А у ватрушек? Сверху. Ешь теперь сама!
– Дитятко милое! Пирогов-то я с морковкой тебе напекла. А ватрушечки румяненькие, душистенькие, сами в рот просятся.
– В твой рот просятся, ты и ешь, – грубо отвечал Кузька. – Одно дитятко, и того накормить толком не можешь. Эх ты, Баба-яга, костяная нога!
– Чадушко моё бриллиантовое! Покушай, сделай милость! – уговаривала Яга, поливая мёдом гору ватрушек. – Горяченькие, свеженькие, с пылу с жару.
– Не хочу и не буду! – опять грубо ответил Кузька. – Вот помру у тебя с голоду, тогда узнаешь.
– Ой-ой, голубчик мой золотенький! Прости меня, глупую бабу! Не угодила! Может, петушка хочешь леденцового, на палочке?
– Петушка хочу! – смилостивился Кузька.
Баба-яга побежала из избы и так торопилась, что не заметила Лешика, прищемила его дверью и полезла на крышу снимать леденцового петуха (он был вместо флюгера). Лешик пискнул, угодив промеж косяка и двери, но Кузька не заметил друга. А с крыши слышалось:
– Иду-иду, мой золотенький! Несу-несу тебе петушка, мой цыплёночек!
Кузька сидел напротив Кота и был гораздо толще его. Макал оладушки в сметану, запивал киселём, заедал кулебякой. Баба-яга суетилась у печи:
– Я сварю-напеку такого-этакого, чего никто не видал и не едал. А видели бы, иззавидовались.
Кот ел пышки с начинкой. Они с Кузькой ухватились за одну особенно пышную пышку, молча потянули каждый к себе. Кузька хотел стукнуть Кота, но увидел Лешика, бросил пышку, заёрзал на лавке:
– Садись, гостем будешь.
– Здравствуй, здравствуй, изумрудик мой зелёненький! Каково спал-почивал? Что так рано встал? Дедуленька небось разбудил, послал внука к старой бабуленьке. Не ждали мы тебя в такую рань, – пропела Баба-яга, внимательно разглядывая лешонка.
– Дедушка ещё спит. Я сам прибежал, – рассеянно ответил лешонок, узнавая и не узнавая друга.
Кузька стал похож на гриб-дождевик, «волчий табак», а ручки-ножки как у жука. Лешик говорит, а Кузька позёвывает или – хлюп-хлюп – тянет чай из блюдца. Вдруг он оживился, поругал Бабу-ягу: что, мол, за безобразие, неужто ничего повкуснее нельзя придумать, смотреть на еду противно. Проворчал и на Кота: разлёгся, такой– сякой, чуть не пол-лавки занял. Потом Кузька задремал и храпел во сне совсем как Баба-яга.
Проснулся, на друга и не глядит. Только Кот глянул на лешонка и зевнул, широко раскрыв розовый рот. А Кузька валяется на полу посредине избы, машет руками-ногами и привередничает:
– Не хочу! Не буду!
Баба-яга бегает вокруг, уговаривает:
– Кушай-поправляйся! Этого попробуй, пока не остыло. Того отведай, пока не растаяло.
Уложила домовёнка в люльку, баюкает. Кузька сосёт тюрю. Может, это и не Кузька вовсе? Может, Яга его подменила? Съела настоящего в другом доме или спрятала, а это какой-нибудь бабёныш-ягёныш балуется. И думать не думает, и говорить ему лень, и слушать. А ну-ка, слыхал ли он что– нибудь про Афоньку, Адоньку, Вуколочку? Заговорил про них Лешик, и оживился Кузька, голову из люльки высунул.
– Это ещё что за Афоньки-Адоньки? – вмешалась Баба-яга. – Небось слаще морковки ничего не ели, ни ума у них, ни разума. Не нужны они нам, чучелы такие-сякие!
– Хи-хи-хи! Чучелы! – пропищал Кузька, и Лешику стало страшно.
– А где ж волшебный сундучок, Кузенькина радость? – пропела Баба-яга, покачивая люльку. – Или вы с дедом Диадохом забрали себе чужое имущество? Я уж и то подумала: слетаю, мол, сама принесу. Нельзя грабить деточек, нельзя!