Положение было действительно сложное, ибо вез он с собой двух жен, — одну бывшую, с которой только развелся, и другую настоящую, на которой только что женился.
Вышел он, однако, из этой путаницы блестяще: одну устроил на корме, другую на носу.
И так, в течение всего пути, и бегал с кормы на нос, и с носа на корму, в боярской шапке и с огромным кипящим чайником в руках, добродушно поставляя крутой кипяток на северный полюс и на южный.
Ехали долго: турецкие мины еще не все были выловлены.
Обгоревшая громадина тоже требовала немало забот и зоркой осмотрительности.
Кроме того, в одно прекрасное утро взбунтовались и негры-кочегары, ошалевшие от красного вина и раскаленных печей.
Скрестили черные руки на черной груди и потребовали капитана Мерантье в машинное отделение.
Василевский вызвался его сопровождать, но одного взгляда стальных глаз было достаточно, чтобы в корне задушить этот самоотверженный порыв.
Переговоры продолжались долго.
Группа ученых и литераторов не на шутку приуныла.
Ремизов взволновался и предлагал написать всех негров по очереди, да еще пастелью.
Большинством голосов пастель была отвергнута.
В ожидании событий кто-то предложил свой корабельный журнал, на страницах которого каждый из присутствующих должен был кратко ответить на один и тот же ребром поставленный вопрос:
— Когда мы вернемся в Россию?..
Корреспонденты с мест немедленно откликнулись. Один писал:
— Через два года, с пересадкой в Крыму.
Последующие прогнозы были еще точнее и категоричнее, но сроки в зависимости от темперамента и широты кругозора все удлинялись и удлинялись.
Заключительный аккорд был исполнен безнадежности.
Вместо скоропалительной риторики кто-то. кто был прозорливее других, привел стихи Блока:
И только высоко у царских врат,
Причастный тайнам плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
После полудня негры выдохлись.
Настроение пассажиров быстро поднялось.
Страшная кочегарка показалась хижиной дяди Тома.
Загудели машины, из покривившихся набок, пострадавших от пожара труб вырвались клубы черного дыма, и снова закружились неугомонные чайки над старым «Дюмон д'Юрвилем».
На шестые сутки — берега Анатолии.
Мирт, и лавр, и розы Кадикея.
Босфор, Буюк-Дере. Дворцы, мечети, высокие кипарисы.
Колонна Феодосия. Розовые купола Святой Ирины в синем византийском небе.
И над всем, над прошлым, над настоящим, сплошной довременный хаос, абсурд, бедлам, международный сумасшедший дом, который никакой прозой не запечатлеть, никаким высоким штилем не выразить.
О, бред проезжих беллетристов,
Которым сам Токатлиан,
Хозяин баров, друг артистов,
Носил и кофий и кальян.
Он фимиам курил Фареру,
Сулил бессмертие Лоти.
И Клод Фарер, теряя меру.
Сбивал читателей с пути.
А было просто… Что окурок,
Под сточной брошенный трубой,
Едва дымился бедный турок.
Уже раздавленный судьбой.
И турка бедного призвали.
И он пред судьями предстал.
И золотым пером в Версале
Взмахнул и что-то подписал…
Покончив с расой беспокойной
И заглушив гортанный гул,
Толпою жадной и нестройной
Европа ринулась в Стамбул.
Менялы, гиды, шарлатаны.
Парижских улиц мать и дочь.
Французской службы капитаны.
Британцы мрачные как ночь,
Кроаты в лентах, сербы в бантах.
Какой-то Сир. какой-то Сэр,
Поляки в адских аксельбантах
И итальянский берсальер.
Малайцы, негры и ацтеки.
Ковбой, идущий напролом.
Темно-оливковые греки.
Армяне с собственным послом!
И кучка русских с бывшим флагом
И незатейливым Освагом…
Таков был пестрый караван,
Пришедший в лоно мусульман.
В земле ворочалися предки,
А над землей был стон и звон.
И сорок две контрразведки
Венчали новый Вавилон.
Консервы, горы шоколада.
Монбланы безопасных бритв
И крик ослов… — и вот награда
За годы сумасшедших битв!
А ночь придет — поют девицы.
Гудит тимпан, дымит кальян.
И в километре от столицы
Хозары режут христиан.
Дрожит в воде, в воде Босфора,
Резной и четкий минарет.
И муэдзин поет, что скоро
Придет, вернется Магомет.
Но, сын растерзанной России,
Не верю я, Аллах, прости!
Ни Магомету, ни Мессии,
Ни Клод Фареру, ни Лоти…
Константинопольское житие было недолгим.
Встретили Койранского, обрадовались, наперебой друг друга расспрашивали, вспоминали:
— Дом Перцова, Чистые Пруды, Большую Молчановку, Москву, бывшее, прошлое, недавнее, стародавнее.
Накупили предметов первой необходимости — розового масла в замысловатой склянке, какую-то чудовищную трубку с длинным чубуком и замечательные сандаловые четки.
Поклонились Ай-Софии, съездили на Принцевы острова, посетили Порай-Хлебовского, бывшего советника русского посольства, который долго рассказывал про Чарыкова, наводившего панику на блистательную Порту.
Как что, так сейчас приказывает запрячь свою знаменитую четверку серых в яблоках и мчится прямо к Абдул-Гамиду, без всяких церемоний и протоколов.
У султана уже и подбородок трясется, и глаза на лоб вылезают, а Чарыков все не успокаивается, — пока не подпишешь, не уйду! А не подпишешь, весь твой Ильдыз-Киоск с броненосца разнесу!..
Ну, конечно, тот на все, что угодно, соглашается; Чарыков, торжествуя, возвращается в посольство.
А через неделю-другую — новый армянский погром и греческая резня…
Но престиж… огромный!
И Порай-Хлебовский только вздыхает и усердно советует ехать дальше — ибо тут, в этом проклятом логовище, устроиться нельзя, немыслимо.
…Пересадка кончилась, сандаловыми четками жив не будешь.
Как говорят турки: йок! — и все становится ясно и понятно.
Константинополь — йок; вплавь через Геллеспонт, как лорд Байрон, мы не собираемся: стало быть, прямым рейсом до Марселя на игрушечном пароходике компании Пака, а оттуда в Париж, без планов, без программ, но по четвертому классу.
Арль. Тараскон. Лион. Дижон.
Сочинения Альфонса Доде в переводе Журавской?
История французской революции в пяти томах? Черт? Дьявол? Ассоциация идей?
Направо пойдешь, налево пойдешь?
И, одолевая все, сон, усталость, мысли и ощущения, мешанину, путаницу, душевную неприкаянность, — опять та же строка, как ведущая нить, старомодная строчка Апухтина:
«Курьерским поездом летя. Бог весть куда…»
Вышли с дохлыми нашими чемоданами на парижскую вокзальную площадь, подумали, не подумали, и так сразу в самую гущу и кинулись.
Одурели от шума, от движения, от бесконечного мелькания, от прозрачной голубизны воздуха, от всей этой нарядной, праздничной парижской весны, украшавшей наш путь фиалками.
Не ты ли сердце отогреешь
И, обольстив, не оттолкнешь?
Ты легким дымом голубеешь,
И ты живешь и не живешь…
Шли по площадям, по улицам, останавливались, оглядывались, не оглянешься — задавят.
Как правильно говорил Лоло, предусмотрительно опираясь на жену и на палочку:
— Улицу перейти — жизнь пережить!
Долго стояли перед витринами больших магазинов, жадно смотрели на какие-то кожаные портфели, несессеры, портмоне, на шелковые галстуки, на хрустальные флаконы, на розовые окорока у Феликса Потэна, на бриллиантовые ожерелья в зеркальных окнах Картье.
До Люксембурга, до Лувра, до Венеры Милосской еще не дошли.
А пошли насчет паспорта, насчет вида на жительство на улицу Греннель, в посольство, в консульство, к Кандаурову, к Кутушеву, долго им рассказывали о том, что глаза наши видели, они слушали и говорили, что ушам своим не верят.
Так мы по-хорошему и объяснились.
Узнали, что В. А. Маклаков в посольстве бывает редко и вообще держится выжидательно и в стороне.
Зато профессор Сватиков, все еще комиссар, и все еще Временного правительства, приходит ежедневно, и хотя очень страдает от одышки, но интересуется решительно всем.
Из консульства — к Бурцеву на бульвар Сен-Мишель, где помещалась редакция «Общего дела».
В редакции гам, шум, бестолковщина, кавардак со стихиями.
Главный редактор мил, близорук, беспомощен.
Добрые глаза, козлиная бородка, указательный палец желт от курева, рукава на кургузом пиджачке короткие, штаны страшные, а штиблеты такие, что наводят панику на окрестности.
Всю свою жизнь прожил на левом берегу, на Монмартре, на Монпарнасе, на улице Муфтар.
Выпил в «Ротонде» немало черного кофе с Лениным и Троцким, которых ненавидит тихо и упорно.
Открыл вопиющее дело Азефа, но говорить об этом не любит, отмахивается, отмалчивается.
Во время войны, в конце 14-го года, вернулся в Россию, говорят, что у него были слезы на глазах.
После Октябрьской революции получил звание наемника Антанты и общественного врага номер первый и в последнюю минуту вырвался в Париж, на Монмартр, на Монпарнас, на улицу Муфтар.
Слез уже не было.
Осталось упрямство, упорство, близорукое долбление в одну точку.
На этих трех китах и держалось «Общее дело», по-французски «La Cause Commune», на раннем эмигрантском жаргоне «Козья коммуна».
Бурцев обласкал, обнадежил, заказал «Впечатления очевидца» и дал сто франков в виде аванса.
Впечатлений набралось немало, строк еще больше, но скоро после этого возникли «Последние новости», и сотрудничество в «Общем деле» ограничилось короткой гастролью.