– Хоп!
У меня ничего не написано, но есть две идеи: война как бесчестье и война как дерьмо.
– Война – это стыд. Стыдно тем, кто воевал, и тем, кто не был на фронте. Тем, кто бежал от войны, и тем, от кого бежала война, ужаснувшись затмившей даже ее изуверства жестокости. Стыдно тем, кто смотрел ей в лицо, и тем, кто пытался упрятать свой взгляд от ее леденящих зрачков. Стыдно всем, кроме тех, кто убит, и тех, кто живет, чтобы снова дождаться войны.
– Их я тоже встречал, и немало, – угрюмится Герка. – Говно, а не люди.
– Говно у меня – ключевая метафора.
– Значит, дело говно. Говорят тебе, не пиши про войну. Сбрешешь в чем – век не отмоешься.
– Но рассуждать о войне я могу?
– Рассуждай, только вслух. Не марай ни роман, ни бумагу.
Совет пропускаю я мимо ушей, но в сердце он мне западает. Теперь я ни в чем не уверен, кроме того, что война первым делом – дерьмо.
– Война первым делом – дерьмо.
– И вторым, и двенадцатым, и сорок пятым…
– Дон попадает в него в прямом смысле слова, когда перед ним взмывает на воздух солдатский сортир – так встречают в их части необстрелянных новобранцев. Боевое крещение дерьмом здесь священный обряд. Деды таким способом тешатся, а потом заставляют салаг копать свежую яму: «Чтобы других не обидеть, когда вас всех убьют». Их убивают наутро – вооруженных лопатами юных бойцов, но без Антона Бойцова. Бойцов достает их из ямы, вырытой для дерьма, и молится на дерьмо, благодаря которому выжил, схоронившись в старом сортире. Этим восьми не хватило дерьма, смекает Иван. Если ты живой на войне, значит, она на тебя не жалела дерьма.
– Как же он из него выбирается?
– Как героический трус. Приходится проявить незаурядную храбрость, чтоб отстоять свое право на трусость. Вся война должна быть построена на парадоксах. На не совместимых в миру сочетаниях характеров: трусость + добропорядочность; слава + предательство; жадность + героизм. Тут тебе и история малодушного прапорщика, от одного только цоканья пули о крышу потерявшего сразу сознание, но не потерявшего совести, когда командир его подбивал выдать комплекты солдатской одежды под командирское честное слово, не поверив которому, прапорщик застрелился. Тут и история капитана разведки, подставившего под минометный огонь целый взвод после пьяного спора «на орден» с майором из штаба. И алчность солдата, в одиночку проникшего прямо во вражеский тыл, чтобы выкрасть у спящего «чеха» карту минных полей – за награду в тысячу долларов, по получении которых солдат порешил своего часового и, прихватив автомат, дал из армии деру. Тут и двойной дезертир, ищущий правду в дерьме с двух сторон, а не найдя, убивающий наших и ваших, покуда его самого не прикончит рецидивист, сбежавший из зоны в Чечню, чтоб промышлять на войне заказными убийствами… Дон и сам вместилище парадоксов: его дезертирство есть доблесть, доблесть стыда и протеста; обман – утверждение правды (и чем ниже обман, тем сама правда выше); наивность его неуклюжих поступков есть изворотливость мудрости.
– Ты уже все так продумал?
– Почти.
– Не рассказывай. Если напишешь, прочту. Только ты не пиши.
– А как тебе вот такой эпизод? Дон встречает любовь из приюта, которая служит в полку медсестрой. Она признается, что спит и с врачом, и с майором. Но это – когда нет полковника: тот ее трахает редко, зато покрывает вне очереди.
– Известная песня!
– Мне нужен рассказ. Такой, чтобы после него Дон решился на бегство.
– А трусости разве уже недостаточно?
– Если б было достаточно, число дезертиров превышало бы списки солдат. Добавь-ка мне к трусости докторской гнусности.
Герка недолго шныряет лучом по своей перепачканной памяти:
– Он на войне у тебя в чужой шкуре, ведь так?
– Так точно!
– Но только по документам. А ты предъяви нам того, кто оказался в чужой шкуре буквально, физически. Вот где будет метафора!
Мы сочиняем сюжет: пленный «чех», доставленный на допрос, по недосмотру охраны обливает себя керосином и вспыхивает, словно сноп. О поимке уже доложили наверх: «чех» какая-то важная шишка в иерархии боевиков, потерять его равносильно оторванным звездам на генеральских погонах. Срочно привозят хирурга из госпиталя. Предупреждают, что, если чеченец умрет, врачу генерал самолично устроит несчастье. «Чех» обгорел процентов на семьдесят. До утра едва ли продержится. Переправить раненого в Моздок невозможно: все вертушки подбиты, а не подбитых ожидают по нескольку дней.
Хирург лихорадочно соображает. Запросив рапорт потерь, он выясняет, что за истекшие сутки ранено пять человек: нога, две руки, голова и живот. Убитых четыре: грудь, промежность, спина, голова. Врач требует «голову». По иронии судьбы, это тот капитан, который ходил в разведку и которого «чех» пристрелил. Группы крови врагов совпадают. Скрепя сердце, не веря в успех, хирург приступает к провальной своей операции. О пересадке кожи с убитых он читал когда-то в учебнике, где приводились курьезные факты про первые опыты трансплантологии. Насколько он помнит, они были сплошь неудачны.
Но в романе хирургу везет: жизнь чеченца им спасена, хотя это отныне не жизнь, а проклятье. Оказаться в шкуре врага, убив его только вчера, невыносимая ноша для психики. Ценность пленного как «языка» нулевая: тело его уцелело, но мозги не держат удара, а душа разрывается в клочья. Он превратился в растение, у которого вырваны корни, но поменялась листва. «Быть в шкуре того, кого ты убил, – вот что такое война, – говорит Дону Юлька, беззаветная медсестра, для которой жизнь теперь – только война. – Я его так жалела, что себя ненавидела. А потом вколола адреналина и, когда он затих, успокоилась. На войне как на войне…»
На сей раз их попытка любви обращается в пытку. «Ничего у нас не получится. Любовь для меня и всегда-то была книжка с выдранными страницами, да еще и выдранными на самом интересном месте. Теперь та книжка и вовсе сгорела. А ты, Дон, беги. Беги, пока никого не убил. И пока тебя не убили». Дон колеблется. Чтобы его подстегнуть, Юлька разоблачает их связь, сознавшись в измене полковнику: «Все, гусар, отгремели фанфары. Больше тебе я не дам. Я солдата Бойцова люблю».
В тот же день рядового Бойцова переводят в разведбатальон. «Если завтра не хочешь во вражеский тыл в одиночку по минному полю, беги, – говорит ему Юлька. – Вот тебе и одежа. Носи на здоровье и помни свою фронтовую подругу». Война – это подлость. И верность, взявшая подлость взаймы, думает Дон, надевая колготки и юбку. «Беги!» – вдруг кричит страшным голосом Юлька. На пороге шатается пьяный полковник. В руках у него пистолет. Дон прыгает резко вперед, и ему опаляет лицо. Кадык он находит вслепую. Повалившись на землю, он душит, и душит, и душит, и душит, заливая собственной кровью, потом – мокрый взрыв у него в голове, и черным-чернота. Когда он открывает глаза, Юлька трясет его громко за плечи и, рыдая задавленным шепотом, молит: «Беги, пока не убил! Еле тебя отрубила. На вот, держи».
Он бежит, спрятав под юбку стрелявший в него пистолет и предъявляет его дежурному на КПП. Уложив того на пол, швыряет в ночь его автомат и перемахивает через забор. Вслед Дону летит близорукая очередь…
– Лихо. Но плохо, – признается расстроенный Герман. – Слишком кудряво накручено. Сочинил – и довольно. Не порти бумагу. Не ври.
– А где я соврал?
– Да везде. Пересыпал своими метафорами.
– И какая из них не годится?
– Все годятся, да не для тебя. Ты не видел войны. Не пиши. Будь честнее. Молчи. Сочини о войне две строки – и довольно. Напиши, что Дона призвали на фронт и что он там погиб по чужим документам, а без документов сбежал, потому что спасла его Юлька, только об этом никто, кроме Юльки, не знал. А потом напиши, что она отдала ему платье, так что бежал он уже не мужчиной (мужчины с войны не бегут), а беспомощной раненой женщиной. Такая вот метаморфоза. Возвращаю тебе твое волшебство, и идем по домам.
Если есть у вас друг, вам не надо войны.
– А о чем мне прикажешь писать?
– О любви. И выдирать страницы не вздумай. Хоп?
– Похоже на то. Как только из этого хопа мне теперь выкарабкиваться?
– Как всегда: доверяясь инстинкту и магии.
– Хоп!
Герка был прав: стоило вызволить Дона из армии, и роман поскакал, точно конь по степи. За неполные сутки он доскакал от Чечни до Москвы, а потом, не даваясь стреножить, две недели искал подходящее стойло по холке. К дате выписки Тети домой я накатал добрых сорок страниц – по полторы на полночи. Писалось в охотку и много, болтливо, но звонко – даже жаль глушить или резать. Я наконец полегчал, потому что вконец раздвоился: был и Доном, и Доновым поводырем.
Не обошлось без подвоха: поводырем у Жуана могла быть лишь баба. Пристало теперь уж и мне влезать в дамские тряпки. Конечно, такое случалось со мной не впервой. Но была ощутима и разница: одно дело – быть мессалиной кому-то, другое – себе.
Долорес дышала нам с Доном в затылок. В минуты особой удачи я ее даже хотел, в чем, умываясь наутро, проворно раскаивался и, подморгнув зазеркалью, беспечно о ней забывал. До поры она затаилась, не пилила мне нервы звонками и берегла мое настроение. А оно у меня было здоровским: я знал, что в романе своем не соврал. Стало быть, напропалую могу врать и дальше.
Вралось, повторяю, легко. И навралось почти с сорок страниц, которые, собственно, вот они:
«Если не особенно привередничать и стоять в женском наряде на федеральной трассе “Кавказ”, поймать попутку для вас не проблема. Проблемы начнутся, когда вы взберетесь в кабину грузовика и водитель с разгону предложит заняться вам сексом. Ссылки на некондиционное самочувствие и подвязанную щеку лишь раззадорят либидо дальнобойщика. Наметанным глазом он оценит ваши услуги в бутылку ситро, три папиросы и десяток-другой километров – издержки профессии, приучившей его щекотать жажду газом и сверять перекуры с показателями спидометра. Несговорчивость ваша его уязвит, да так глубоко, что он пожелает принудить отдаться вас силой, а столкнувшись с сопротивлением, ударит по тормозам, чтобы вышвырнуть вас на обочину с утопическим наставлением отсосать у глушителя. Воззвания к совести с помощью ласковых слов, а затем слов неласковых наверняка не подействуют, так что когда дальнобойщик полезет за монтировкой, вам ничего не останется, кроме как приподнять свою юбку. Жестом этим шофер вдохновится напрасно и будет весьма удивлен, разглядев у себя перед носом вспорхнувшее из-под полы пистолетное дуло. В тот же миг он припомнит раздумчивым матом родившее вас существо, изъявляя тем самым готовность перенести вожделение на вашу мамашу. Пусть ему невдомек, что вам самому не известно ее нахождение, вы все же снабдите его зуботычиной. Вкусив ее, он покорно кивнет и попросит не убивать – очень мягким и искренним голосом. Обещать ничего вы, конечно, не сможете, просто взамен на отсрочку распорядитесь ремнем от штанов связать на руле задрожавшую руку. Подтянув, где надо, узлы, вы прикажете трогать, откинетесь на подголовник затылком и краем сознания расслабитесь, коротая свое путешествие думами о превратностях гендерной принадлежности. Как ни крути, а шансы переодетого в бабу мужчины быть принятым за потаскуху существенно выше шансов сойти за приличную даму, что, согласитесь, обидно. Тем не менее вы утаите другое свое потайное оружие, скрытое там же, под юбкой: облик шлюхи при всех неминуемых рисках безопаснее, чем дезертирский удел.