Дон Иван — страница 41 из 67

Я зашел Давиду за спину и посмотрел. Трудно сказать, кто был мне противней.

– А отчего ты, сестренка, без имплантатов? Столько бабла зашибаешь – могла б раскошелиться.

– Приятно для тела, плохо для дела: многие любят в девочках мальчиков. А есть и такие, кому невтерпеж самому стать девчонкой – хотя бы на час.

Я присвистнул:

– Так ты, брат, совсем педераст!

– Андрогин я. Ага. Перводочеловек. Эталон утерянной цельности.

– Вы, тетя, шаболда.

Он показал средний палец. Потом голый зад. Потом завилял ягодицами и отнес их в постель.

– Передумаешь – милости просим.

Я вдруг заплакал. Завыл, как сопляк.

Усевшись в кровати, Давид наблюдал, как я капаю на сигарету.

– Сложный ты организм, – укорил меня он. – Делов-то – всего ничего. Подумаешь, чуть не наведался с черного хода к нормальному, взрослому кайфу. Все равно ведь придется трудиться на оба маршрута. Поступит крутой спецзаказ – и прощай, целомудрие. “Фауста” Гете читал? Цену любому таланту назначает сам дьявол. Уж он-то найдет, как тебя опустить. Наградил тебя даром влюблять – тем же проклятием будет пытать. Смири ты гордыню. Ага. Корчишься – прямо противно. Кончай.

Куда там! Я как раз брал разгон.

– Крепко тебя прихватило, – поскреб бритый череп Давид. – Ты вот что…

Он крутанул пальцем сальто, но слов под него не нашел. Удрученный, зашлепал, болтая морщинистым пенисом, в ванную. Я растянулся спиной на ковре, щелкнул жабрами, гулькнул, утерся халатом.

В спальне пахло цветами, обкуренной мышью и похмельной, мигреневой сыростью. За окном ковыряли проспект фонари. Где-то над ними зевал звездопадом на крыши утомившийся вечностью космос. Я был его сыном, внебрачным, внебрючным и внедоношенным. Галактический недоносок с патологической тягой к любви и фатальным в любви невезением. Придаток вселенской печали к отростку в паху, которым привык обонять ускользающий мир. Голый и глупый ответ макрокосму. Случайный просчет естества. Промашка природы. Побочный, приблудный продукт ее небрежения. Сопливая боль без трусов.

Я облачил ее снова в помятый костюм. Высморкал и причесал. Что делать с ней дальше, не знал. Ясно было одно: пора уносить истеричку подальше, сомнамбула в кои-то веки проснулась и спешила проверить, так ли уж крепко не спит.

Стоя в дверях, я вдруг осознал, что Давид покончил с собой. Из ванной не раздавалось ни звука – только ровная нота воды вязала из крана канаты и составляла в петлю, а невидная тень усталой струи водила бесцветным мелком по хребту тишины. Тишина остывала. Была в этой смерти какая-то рукотворная искренность. Возможно и гордость, не знаю. За нею было совсем не зазорно последовать, вот важно что! Как ни крути, а страшнее смерти может быть только жизнь. Внезапным примером своим Давид намекал мне на “смерть от воды”, а ей я всегда отдавал предпочтение: удобней в смерть вплыть, чем в нее вляпаться.

Входную дверь разделял от ванной десяток шагов, которых хватило, чтобы все эти мысли пронеслись у меня в голове. Я даже успел понадеяться, что чаша джакузи вместительней пары поджарых смертей, а значит, мне не придется тащить Давида на сушу. Это бы путало карты: вместо смерти-приятельства, смерти-на-брудершафт получалась бы смерть-процедура.

На деле и вовсе случилась смерть-лгунья. Пока я заглядывал под занавеску и проверял труп в шкафу, в замке щелкнул ключ. Голос снаружи скомандовал:

– Сиди и не рыпайся.

Я ударил дверь по лицу.

Давид пригрозил:

– Не груби. А то впрысну парализин и брутально тебя отымею. Лучше послушай историю.

Так я узнал про Арину. И так принял вызов.

– Ну что, сеньор мачо, рискнешь? Богоугодное дело. Если ей руки связать, особых проблем для здоровья не будет. Мог бы обнять напоследок, мужлан!

Я прогнал вон Давида, улегся в постель и стал ждать. Время ломало мне кости, жевало мозги и листало заставки на окнах: полудохлая ночь, костлявый рассвет, по-китайски сощуренный полдень… Когда по экрану дымком поползли волосатые сумерки, заявилась Арина – с подарком: набором хлыстов и цепей.

– Он сказал, ты без плеток не можешь. А я не могу без цепей.

Юмор у Далиды был того же пошиба, что и повадки. Мало ей все-таки чистили морду!

– Нам серпентарий не нужен. Прибери обратно в коробку всех змей.

Она покачнулась и села, угодив мимо кресла.

– Ну и ну! Ты еще и пьяна.

Арина встала на ноги, подержалась руками за воздух и вдруг ловко, вся разом, словно высотка под взрывом, обрушилась на ковер.

Я набрал номер Давида:

– Ты что ей скормил, идиот?

– Неважно. Она обезврежена?

– Более чем. Что теперь прикажешь мне делать?

– Чеши себе яйца, пока не проснется, а потом убеди, что все уже было. Чтоб избежать повторения, пририсуй себе синяки. Как выставишь за порог, позвони.

– Трудишься за гонорар?

– Покрываю убытки. Душат разом и совесть, и жаба. Вторая – сильней.

Я склонился над гостьей и пощупал ей пульс. Где-то внутри, в глубине ее вен, топотал полк солдат, маршировавших в туннеле. Я послушал работу дыхания. В этих недрах водились вулканы и топи. Интересно, что на уме у природы, когда она лепит так много?

Я прилег на ковер и положил Арине на грудь свою голову. Сердце в ней стучало почти так же тихо, как и мое во мне. Вскоре они стучали уже в унисон, исподтишка помогая друг дружке справиться с робостью. Ощущение было очень чужим и приятным. Будто где-то рядом, но мимо, взмахнула крылом своей шали неуловимая мать моя. Немногим позднее я испытал и вовсе что-то вроде благоговейной, ликующей жалости – к ней, к Арине, к себе, ко всему, что есть мы, когда мы – это всё, что взывает к спасению.

Вызволять ее из одежд пришлось долго, но то, что предстало в итоге моему восхищенному взору, оказалось творением Рубенса. Возможно, и лучшим – просто фламандцу не хватило жизни, чтобы его завершить, так что пришлось покорпеть триста лет на том свете. Подо мной был шедевр. И шедевр притворялся, что спит. Выдавала легкая дрожь – трепет песочного грунта, предвещающий бурю в пустыне.

Я зарылся ладонями в дюны, лицом примостился в ложбине меж них и губами опробовал вкус безразмерного одиночества. Оно было сладким и теплым. И у него было сердце, которое билось моим, норовя обогнать. Я пришпорил свое. Пустыня вздохнула и побежала волной.

Подо мной было море. Я плыл в нем туда, где никто еще по-настоящему не был.

Внезапно оно заштормило и, словно челнок, оторвало меня от себя.

– Не хочу. Давай цепи. Убью.

– Они на тебе, – сказал я. – Но мы их порвем.

– Сумасшедший, – шепнула она и шире раскинула руки.

Подо мною был крест. Я творил по нему молитву любви, умоляя ее снизойти на меня хотя бы мгновением гибели. Я источал такое страдание нежности, что его хватило б на весь этот мир, будь он правдой, а не ее отрицанием. Я растворялся в роскоши плоти, как крапинки соли на мокром снегу. Утопал счастливой снежинкой в оживших сугробах печали. Задыхался раскаянием в хриплом отчаянии радости, которым Арина стреножила муки изнемогавшего тела.

– Обними же меня. Не бойся. Так нужно, – настаивал я.

Но она, затворив на замок свои веки, металась по сторонам головой и, вцепившись ногтями в ковер, ударяла по полу плечами, а из груди доносился шершавый, пеняющий гул проржавевшего колокола – я так понимаю, то била в набат тень удавленного дуралея. (Господи, сколько же раз спасают нам жизнь мертвецы! Неужто настолько чураются нашей компании? Если да, что-то в нас явно не так.)

Даже когда в пустыне затеялась буря, а море взвихрил циклоном тайфун, пальцы Арины не выпустили ковра. Пока она драла эту сомнительную страховку, комната полнилась звоном крушения. Этажерка у ближней стены опрокинулась и затянула на дно за собой все свое состояние. Первой перевернулась гондола, нырнув бескозыркою вниз. Искрометнулась за нею лодочка в стиле Галле. Вслед утопился в осколках фарфоровый Шива. Обитель Далиды не досчиталась также плафона от ночника и хрустальных часов, взорвавших салютом паркет при попытке удрать с трясущегося комода. Но и этим потери не ограничились: список жертв пополнили гипсовый бюст Мишеля Фуко и картинка Сафронова с изображением двух полушарий, равно похожих на ягодицы, половинки разрезанной груши и женскую грудь.

Обнаружил я их, прибираясь после ухода растроганной гостьи. Фуко был без уха, но выглядел молодцом и заслужил водрузиться бочком на самом верху гардероба. Что до картины, то ей пришлось туго: рамка разбилась, а посередке холста, на самой границе грудей-ягодиц, зияла дыра, откуда торчал нехорошим намеком перст Шивы.

Опасения мои подтвердились: хозяин стоиком не был.

– Чудовища! Монстры! Уроды! Животные! Звери! Скоты! Фрицы! Фашисты! Нацисты! – Судя по связкам синонимов, у Давида троилось в глазах. – Чем вы здесь занимались?! Бомбометанием? Можно подумать, не трахались, а кидались моими шкафами!

– На вот. Возьми и заткнись. – Я протянул кредитную карту. – Код записан фломастером на обороте.

Давид поглядел и присвистнул:

– Тут имя папаши.

– У него таких штучек хватит еще на вагон твоих Шив.

– Спасибо, братишка. Будешь рядом, еще заходи. Привет Жанке.

Я сошел на пролет по ступенькам.

– А что за штука такая – парализин?

Давид отмахнулся:

– Туфта. Но действует безотказно. Ага.

– Сука ты. Хотя, если честно, еще не совсем педераст. Пока, Далида.

На улице тихо мурлыкало солнце. Или утро мурлыкало где-то во мне. Я совершенно проснулся и очень хотел наконец-то поспать. Жанна как раз садилась в такси.

– Вот и я.

– Вот и ты.

– Сломалась машина?

– Сломались мозги. Я пьяна.

– Так рано?

– Скорее так поздно: не просыхаю вторую неделю. Ты вернулся или просто пописать зашел?

– Увидим.

– Что же, пошли?

Мы отпустили такси и пошли.

Говорить было не о чем. Зато помолчать нужно было о многом. Жанна сняла покрывало с кровати и улеглась подле меня, но до меня не дотронулась. Я подумал, что это похоже на дом. На притулившуюся к печи усталость. На уютный заговор тишины, поднесшей палец к губам. На бессрочный вердикт о твоем постоянном помиловании. На сон, который совсем и не сон, а прозрение в покой…