За пять часов перелета я глаз не сомкнул. Сперва наблюдал, как небо играет в пятнашки с землей, рисуя по ней облаками. Потом перелистывал краски заката и слушал труд ночи, затиравшей их черными кистями. Анна свернулась сбоку клубком и мирно спала. Иногда она вздрагивала ресницами от какого-то робкого сна, и мне нестерпимо хотелось поцеловать ее в губы.
В аэропорту Барахас мы взяли такси. Была поздняя ночь, так что города я не увидел. Добраться до центра заняло полчаса. Водитель достал из багажника чемоданы. Я расплатился и, следуя указаниям Анны, оставил два евро “на чай”.
Прежде чем выдать нам ключ, портье попросил у меня кредитную карту.
– Она в твоем новом бумажнике, милый, – подсказала мне Анна. Портмоне было серым, из матовой кожи. Я обнаружил внутри четыре кредитки, две из которых были на имя Ивана Ретоньо.
– У вас пятый этаж. Приятного отдыха.
Мы вошли в лифт.
– У меня неправильный паспорт. Мне больше подходит имя Альфонс.
Супругу мою передернуло:
– Не будь дураком. Деньги – такая мура. И потом, я знаю ПИН-коды, так что могу в любую минуту оставить тебя без гроша.
Утром сквозь синие шторы белой стрункой протиснулся свет и подрезал нам скальпелем ноги. Я лишился ступней; Анна укоротилась на голень. Не подозревая об этом, она проснулась с широкой улыбкой, лизнула мне щеку, вскочила с постели, подбежала к окну, настежь его распахнула и раскинула в стороны руки:
– Бр-р! Мне холодно, Дон! Обними меня. Ну же!
Я смотрел, как на ее обнаженную грудь прыгают паучками снежинки, а она прикрывает глаза, мокнет, седеет и ежится, но не сдается – парит, вплетя волосы в ветер, пока тот вздымает за ней синий парус крыла (память моя между тем делает первый снимок “отчизны”: снег, небо, парение птицы, окно).
– Чего же ты? Трус!
Я подхожу к Анне сзади и щекочу ей затылок дыханьем.
– Хватит дразниться! – смеется она. – Не то сейчас прыгну. Лови!
Я ловлю, приняв беспокойные груди в ладони. Лучшая ноша на свете. Грудь-навсегда моей жизни. Анна берет мои руки в свои, запирает браслетом на талии, переводит на бедра, затем отправляет левшей спасительной горсткой тепла прикрывать себе пах, а пару правшей отсылает к застежке пупка. Так она по кусочкам отнимает озябшее тело у стужи. Я дрожу, но не сам, а ею в себе. Будто птицу поймал в клетку собственных ребер.
– Мерзлячка! А еще выставляешь бесстыдно свою наготу напоказ.
– Любое бесстыдство основано на целомудрии. Чем прочнее фундамент, тем выше стена.
– Ерунда.
– Причем полная. Ты опять чересчур доверяешь словам. Сколько раз повторять: язык врет всегда.
– Только когда не целует!
В Мадриде мы провели три дня. Снега больше не было. Даже следов от него никаких не осталось, когда мы, позавтракав, вышли в то утро на улицу. Располагался отель в двух шагах от метро и в пяти минутах ходьбы от вокзала Аточа, с которого отходили экспрессы в Сеговию и Толедо.
– Хочешь, съездим туда?
– Давай, – сказал я.
– А хочешь, отправимся на экскурсию в Авилу?
– Можно.
– А хочешь, мы никуда не поедем?
– Хочу.
– Договорились.
– О чем?
– О том, что ты хочешь. Остальное неважно.
Мадрид оказался городом, к которому не надо привыкать и под который не нужно подстраиваться. В нем можно было лишь раствориться. Сродниться с городом так, как сливаешься с женщиной, чтобы совсем потерять в нем себя. Когда я его вспоминаю, из осязаемости незабытия выплывают вязь решеток на окнах, черная ковка балконов, золотой сусал фонарей, камень, влитый бронею в кирпич, и кирпич, шлифующий гранями камень. Былая война между ними завершилась соитьем: Запад сковал объятьем Восток, а Восток обольстил узором тату аскетично-завистливый Запад. Под кирпичом и под камнем скрипит живым корнем тяжесть дубовых дверей, подающих в приветствии медь прохладных ладоней. Их гладкость может поспорить с водой и, пожалуй что, выиграет в споре. Изобилия мадридских святых, освящающих грешников крестным знамением, хватило б с лихвой отмолить наперед все грехи. Перламутровый отблеск напитков и встреченных взглядов здесь обрамляет прозрачность. И, пожалуй, прозрачность – самое нужное слово, чтобы понять этот город.
А еще Мадрид – это столпотворение. Толпотворение города – для себя, под себя, без себя, потому что и – вместо себя: для тех, кто придет сюда после тебя. Оттого в Мадриде толпа – это ты, просто помноженный тысячекратно на каждого.
Весь Мадрид опоясан ремнями очередей: в музеи и лотерейные кассы. Так сплетают хвосты свои память с удачей.
В подземке здесь ездят не пассажиры, а люди. В каждом мадридском лице есть глаза, и эти глаза тебя видят. Ну а если не видят, значит, это слепые глаза.
А слепые в Мадриде хохочут в вагоне метро. Вставши в круг и взявшись за поручень, они весело спорят, пока лабрадор-поводырь, носитель их скрытой печали, дремлет, внимая вполуха тому, как мчится по рельсам упругая жизнь.
– Ну как, нравится быть испанцем? – спросила Анна, когда мы пили неподалеку от Пласа Майор.
– У меня правильный паспорт. Хотя быть не испанцем в Мадриде вряд ли кому-то под силу. Кто-нибудь замерял тут у вас гравитацию? Бьюсь об заклад, притяжение здесь выше нормы. Вон там, например, погляди. Это длится уже восемнадцать минут, а края не видно.
– Ты про ту парочку?
– В другом месте они бы давно захлебнулись.
– Не люблю смотреть, как целуются. Все равно что ждать, когда же тебя поцелуют. Черт побери! Я по тебе ужасно соскучилась. Заплати и бежим.
Схватив меня за руку, она запетляла по переулкам, огибая прохожих, велосипеды, коляски, мотороллеры и столбы. Я едва за ней поспевал. Из подворотни выскочил пинчер и накинулся с лаем.
– Вот собака! – обозвала Анна собаку. – Лодыжку мне оцарапала.
– Долго еще? У меня селезенка в горле застряла.
Остановились у старого здания, подступ к которому был перекрыт оранжевой лентой, нырнули под заграждение, вбежали в подъезд и по костлявой лестнице поднялись в пыльную башню-скворечник.
На рже циферблата под крышей застыли посмертной улыбкой тяжеленные стрелки часов. Смахнув паутину, Анна схватилась за стрелки руками и приказала:
– Скорей.
Она почти задыхалась. Поза ее повторяла в точности ту, в которой она мне предстала когда-то в своей московской квартире. В такой же позе Анна стояла сегодня у гостиничного окна. Только теперь она не крестила собою московское солнце и не парила лениво над утром, а словно рвалась ввысь, долой – я видел, как бешено ходят под платьем лопатки. Анна шире расставила ноги и прохрипела сквозь зубы:
– Давай!
Мне вдруг до боли ясна стала цель: достигнуть вершины, зависнуть во времени и запереть его стрелки на зыбких отметках делений, за которые, как нам хочется верить, цепляется нашими пальцами вечность. До того, что у ржавых часов еще вечность назад заел механизм, нам нету и дела.
На крыше старинного дома напротив, облитый патиной бронзы, застрял между небом и вечным падением ангел. Перевернутый вниз головой, он растопырил в стороны руки и раскинул за ними свои бесполезные крылья. Подчиняясь ритму соития, распятие времени соединялось с распятием неба, совмещая в одном перекрестии стрелки и крылья. В них идеально ложилось распятие Анны. Трухлявый испод древней башни, потраченный молью старения, отзывался рыдающим скрипом досок, железа, стропил – агонией целых веков, угодивших мгновению под нож. Потом все пропало…
– Ты кричал, – сказала мне Анна, и я обнаружил, что неудобно лежу на полу. Башня шла кругом. У него посередке расплывалось зрачками лицо.
– Я никогда не кричу.
– И не падаешь в обморок.
– Это не я. Перепутала с ангелом. Невезучим соседом с той крыши.
– Ты меня испугал.
Не могу сказать, что обморок меня сильно обеспокоил, но неприятный осадок остался: когда предает тебя тело, ты никогда не готов.
– У вас ненормальная гравитация, я тебе говорил. Как лодыжка?
– Почти не болит. Просто две кровавые точки.
– Оказалась собачка змеей.
– Ничего. Яд отраву не травит.
Уже через час я был вполне сам собой. Нагулявшись, мы сели передохнуть на Пласа де Ориенте. Там очень пахло весной.
– А пройдем всего сотню шагов – очутимся в лете, – сказала мне Анна. – Вниз по ступенькам сады Кабо Новаль.
Лето в садах было в самом разгаре. Да еще это влажно-синее небо над головой…
– Ну и декабрь, – сказал я и снял куртку.
– Самый прогулочный месяц. Бич Испании – это жара. В июне влюбиться в Мадрид гораздо труднее.
– Так вот он – июнь! Кстати, где у вас осень?
– Ближайшая – на Гран Виа. Поехали покажу.
Туда добрались на метро. Запахнувшись шарфами, гуляли по октябрю, пока не стемнело. В гостиницу возвращались пешком. Оказалось, правильно сделали, потому что на площади Карлоса Пятого нам повстречалась зима – серебристо-сиреневый остров в роще гирлянд. Они сверкали россыпью рождественских огоньков на бархате ночи, как бриллианты на ювелирной подушке.
День в Мадриде без всякой натуги вместил в себя год. Мы очень устали. Я заснул раньше, чем влез под одеяло.
Разбудил нас в девять утра телефон. Чтобы мне не мешать, Анна вышла в гостиную. Я слышал, как она сердится, хоть и старается говорить очень тихо. Слов я не разобрал.
Вернувшись на цыпочках в спальню, жена поспешила стереть с лица раздражение косметическим молочком.
– Кто это был?
– Коллега по кафедре. – Ватный диск прошелся по лбу, приложился к вискам и начал массировать кожу на веках – рутинные манипуляции по поддержанию мрамора в состоянии неуязвимости.
– Что ему нужно?
– Напомнил кое-что по работе. Я должна подготовить доклад к конференции о синдроме “обхода” у австралийских аборигенов. Не грузись.
Странное чувство – когда лжет вам любимая женщина и при этом вы совершенно уверены, что она вам верна.
– Что за синдром?
Ватка отправилась жвачкой в ведро. Лицо возвратилось из зеркала, но позабыло на амальгаме свой профиль. Прирастилось на треть, думаю я. Прихотливая арифметика раздвоения. Синдром “перехода” из полулжи в полуправду.