Дон Иван — страница 57 из 67

– Внезапное исчезновение. Человек живет и работает, как нормальные люди, а потом вдруг без всякой причины уходит бродить дикарем по просторам страны. Так сказать, совершает обход изначальной своей территории. Спустя время он возвращается и как ни в чем не бывало продолжает жить и работать.

– Зачем тогда он бродяжит?

– Ищет корни. Поет песни предков. Часто – одной лишь душой. Есть поверье, что мир зародился от такой вот исконной и всеобъемлющей песни, сложенной прародителем племени.

– Какую песню поешь, в таком мире и обретаешься?

– Вроде того.

– Научи меня моей песне.

– Твоя исконная песня, Дон, это я.

– А можно пропеть тебя прямо сейчас?

– Только не дай петуха, как вчера.

Я вынимаю ее из ослепшего зеркала и вершу над нею дикарский обряд. Это и есть мой “обход” исконной своей территории. Поклонение триангулу – лучшее средство от раздвоения.

– Никогда мне не ври, – прошу я.

– Хорошо. Всю неправду я буду молчать.

В тот день мы поехали в Авилу, где гуляли по крепости и поклонялись мощам старушки Терезы. И опять это небо без края – сочное, как душа. Я и не знал, что настолько люблю голубой…

– Паучки! – воскликнула Анна, поймав на ладошку снежинки. У меня подступил ком к горлу. Одно дело – совпасть с кем-то в мыслях. Но повториться еще и в метафоре… Доводилось ли вам держать в руках сердце? Не чужое – свое? Тогда и не пробуйте угадать, каков был мой первый испанский декабрь.

Листаю картинки в уме: еще одна крепостная стена, но в Сеговии. Еще один храм. Вот еще одна площадь у храма. На краю – изможденное здание, седые облезлые ставни. Так красиво, что я говорю:

– Ты подарила мне новую жизнь, а я подарю тебе старую старость. Как вон те беззубые окна в морщинках.

– Старость ценна лишь в вещах. С людьми все иначе. Великий мертвец стоит гораздо дороже, чем великий, но немощный старец. Мы обожаем старые города, старые памятники и старые воспоминания, но воротим нос от человеческого старья. Занятная логика, правда?

– У тебя будет прекрасная старость. Путь предстоит нам неблизкий.

Ну что тут сказать! Мы всегда выглядим глупо перед своими внезапными мертвецами. Слово в слово я повторю этот штамп, когда прибуду в Марокко убедиться воочию, что наш с Анной путь завершен. Чем трагичнее смерть, тем ироничней ее наставления.

С того дня у меня сохранилось несколько фотографий. На фото из Алькасара Анна свисает затылком над крепостным рвом и имитирует ужас в лице, словно снята за миг до падения. Снимок этот мы очень любили, считали страшно смешным. Теперь я его ненавижу. Теперь он по-настоящему страшен. Если увеличить изображение, в левом зрачке пузырем разбухшего ужаса появляется черный объект с прищуренным глазом и моноклем прицела серебряной фотокамеры. Хроникер смерти, о которой мог бы узнать и заранее. “Любое мгновение можно читать и назад, и вперед, – говорила мне Анна. – Мы не умеем пока ни того, ни другого, да еще и в упор не желаем учиться”.

Теперь уж учиться мне поздно.

Иногда мне приходит на ум, что жизнь истинная – вовсе не то, что с тобою случилось, а то, что с тобою так и не произошло. Сам я живу не тем, что я делаю (потому ничего и не делаю), а тем, что сделать не успел…

Вечер того дня я не помню. Возможно, вернувшись в Мадрид, мы просто гуляли по городу, слушали песни фонтанов и наугад забредали в кафе, чтобы выпить вина и заесть его tapas[5]. Запомнился лишь монастырь Святой Троицы, где похоронен творец “Дон Кихота”, и лоскутки разговора:

– Вот тебе и образчик величия жизни, чья цена подскочила только в гробу. Перед тем ей пришлось помереть в нищете от водянки. Погребла ее чья-то брезгливая благотворительность. Сервантес – слава всей нации? Не смешите! Он ее бесславный позор: такую кончину не смыть никакой позолотой с запятнанной репутации. Рыцарь умер, да здравствует оруженосец! Возьми на заметку, Ретоньо, этот лозунг завистливой черни. Скажу по секрету, Дон Кихот – совсем не Испания. Он ее парадные латы. Настоящий костюм здесь – камзол Санчо Пансы.

– Иметь два наряда в своем гардеробе – нормальная практика. У других будто не так! Или лучше держать на замке пустой шкаф?

– Лучше пустой, чем в кровавых разводах на мантиях. На совести нашей вселенский грабеж и геноцид, кровожадней которого не было. Сколько точно индейцев мы истребили, не знает никто. Миллионы исчезли без помощи атомной бомбы. Только ручная работа! Так что твой паспорт не слишком хорош. Нет желания снова стать русским?

– Русскими не становятся, русскими остаются. А Испания для меня – это ты. И плевать мне на ваших Кортесов.

Четвертое декабря. С утра – поездка в Толедо.

Экспресс домчал нас туда за тридцать минут, двадцать пять из которых мы плыли в слоистом тумане. Под яркое солнце поезд вынырнул только на подступах к городу. Тот стоял на каменистом плато. Уступив Мадриду все полномочия столицы, Толедо остался столицей в одном: в своей симпатичной фанаберии. В нем было впору искать доказательства Единого и Неделимого Бога. Три в одном: иудаизм, ислам, христианство. Сидя в Толедо, трудно поверить, что где-то это взрывоопасная смесь.

Мы пили кофе. Анна читала буклет.

– Карта старого города похожа на сердце. И рисует его река Тахо.

Мы пили кофе на площади Сокодовер. Было солнечно, но не тепло.

– Корона Испании, или Свет всего мира. Так называли раньше Толедо.

– Подходящее слово для этого города – раньше, – сказал я.

Анна внимательно на меня посмотрела. Я поежился:

– Холодно.

– Почему ты такой?

– Никак не привыкну к тому, что я здесь.

– И я не привыкну к тому, что ты здесь.

– Покажи мне лицо. Вот проклятье, дождался! Ты плачешь.

– Я тебя очень люблю. Конечно, я плачу! Разве можно привыкнуть к любви?

Мы помолчали. Интересно, откуда берется щемящее чувство утраты, когда все идет хорошо, в небе нет ни единого облачка, а на твоей голове отдыхает короной большущее солнце? Про телефонный звонок я не вспомнил. Но в груди закололо. Вдруг Анну стошнило.

– Отвратительный кофе, – сказала она, когда вышла из туалета. – Я хочу спуститься к реке. Мне нужен ветер.

Еще фотография: смотровая площадка; облокотившись на кладку овальной стены, Анна вымучивает улыбку. По куртке ползет к подбородку верблюд – моя тень. Позади и внизу – серый мост Алькантара, скрытый наполовину плеском янтарных волос. Различима лишь дальняя часть, куда заезжает (нераспознанным предостережением) горбатый и грязненький джип. Он тащит прицеп, а напротив, слева от терпеливо сносящего солнце лица, уже катит по эстакаде (к назначенной неизбежности) лакированный жук-катафалк. До их встречи у Агадира остается полтора года, но мне это неведомо, как неведомо, что они уже повстречались в моей то ли зрячей, то ли незрячей судьбе – снимок-то вот он! Но что-то во мне это чувствует, поэтому я, опустив фотокамеру, ни с того ни с сего говорю:

– Как испанец с испанкой, делюсь впечатлениями от посещения родины: жить надо в Мадриде, молиться – в Авиле, стариться – только в Сеговии, а в Толедо… В Толедо не грех умирать.

– Эль Греко налил бы тебе бокал до краев. Здесь его дом и могила.

– Что-то нет настроения идти в гости к призраку. Пусть ждет меня в Прадо.

– Хочешь в Прадо?

– Не очень.

– Договорились.

– О чем?

– О том, что ты хочешь.

Она могла диктовать свою волю. С вокзала Аточа мы сразу отправились в Прадо. Грек Доменикос был пунктуален и ждал.

Анна была все так же бледна. Бледна и воздушна, как святые ребята Эль Греко. Взгляд ее был невозмутим, будто она не полотна им трогала, а обмакнула его в отражение зеркала и придержала там медленной мыслью. Я взял ее за руку. Рука была холодна.

– Тебе плохо?

Она улыбнулась:

– Ничуть. Мне спокойно.

– А у меня кости ломит, когда я смотрю на этих его бедолаг! Сунул их в прокрустово ложе религии и растянул от земли до небес, как подтяжки для Господа Бога.

– Не ерничай. Лучше взгляни, как легко и свободно вьется пламень одежд. То ли льется, то ли возносится.

– От этого пламени зубы стучат! Погляди на их кожу, в ней нет ни кровинки. Твой Эль Греко – вампир, пудрящий жертвам трупные пятна.

– Но тебе-то он нравится?

– Очень.

Я не лгал. Анна прильнула ко мне и сказала:

– Нам это по силам, Дон. Грек это знал.

Заноза вошла в мою память: я смотрю на картину, а из объятий моих струится ее же душа. Я словно бы слышу руками, как Анна в них тает, летучится…

Мне вдруг становится не по себе.

– Пошли-ка к Веласкесу, – тащу ее в другой зал. – К упрямству низин и плоти альковов. Этот карлик-гигант ходил по земле.

– Еще и севильской походкой.

– Вот кто любит шагать широко и не любит висеть на гвоздях. Воздух звенит, как струна, и под эту струну хором поют горизонты. А подпевает им вертикаль. Браво, Диего! Ты гений.

– Но кончина гиганта была мелковата. Смерть явилась к нему в костюмчике карлика с орденской лентой: тщеславие, деньги, почет, придворный художник и обер-гофмаршал. А дальше – брезгливость фортуны: плохая погода, простуда, плохие врачи и – Веласкеса нет. В смысле Веласкес-то есть, но усеченный горизонталью сугубо земных устремлений. Ой, что это?

Анна подняла с пола стекляшки и протянула очки близорукому толстяку. Неуклюже выставив руки, он продвигался к нам, как по льду, мохнатыми шажками, обутыми в ботики.

– Нескладный осел. Будьте добры, помогите приклеить. Где-то тут у меня лейкопластырь. – Он покопался в кармане. – Ага. Вот, нашел… Спасибо большое. Вы тоже художник?

– Тоже? – я был озадачен.

– Сам я художник. Удивлены? Как вы догадались, рисую почти что вслепую. Мой метод – наитие. Мой холст – не пространство, а время. Мазки – постижение тьмы. Согласитесь, не нужно смотреть, чтобы по-настоящему видеть. Как не нужно было Бетховену слышать, чтобы услышать в себе сокровенную музыку сфер… Пространство давно стало фикцией. С тех пор, как за ним приставили шпионить миллиарды электронных зрачков, в нем больше негде укрыться. Все пространство осталось внутри, там, где сердцем тикает время. Вы меня