Дон Кихот — страница 20 из 103

— Да, ты прав, — сказал Дон Кихот, — ты можешь водить с собой цирюльника. Верь, обычаи не были установлены все сразу и навсегда, а потому вполне допустимо, чтобы ты был первым графом, гуляющим в сопровождении цирюльника.

— О цирюльнике я сам позабочусь, — сказал Санчо, — а уж вы, ваша милость, позаботьтесь, чтобы стать королем и произвести меня в графы.

— Не беспокойся, все устроится хорошо, — ответил Дон Кихот, но тут, взглянув вперед, наш рыцарь увидел то, о чем будет рассказано в следующей главе.

Глава 17 о том, как Дон Кихот даровал свободу множеству несчастных, которых насильно вели туда, куда им вовсе не хотелось

Дон Кихот увидел, что навстречу им двигалось пешком человек двенадцать; все они были, словно бусы в четках, прикованы к одной длинной цепи; на руках у них были надеты кандалы. Партию эту сопровождали четверо конвойных: двое верховых, вооруженных мушкетами, и двое пеших, с пиками и шпагами.

— Вот цепь каторжников, королевских невольников, которых ведут на галеры, — сказал Санчо.

— Как так невольников? — спросил Дон Кихот. — Возможно ли, чтобы король прибегал к насилию?

— Я этого не говорю, — ответил Санчо, — я хочу только сказать, что эти люди за свои преступления приговорены к принудительной службе королю на галерах[40].



— Одним словом, — возразил Дон Кихот, — эти люди идут на галеры не по своей доброй воле, но подчиняясь насилию?

— Именно так, — ответил Санчо.

— Тогда, — продолжал его господин, — мой долг повелевает мне восстать против насилия и помочь несчастным.

— Ваша милость, — возразил Санчо, — король и суд не совершают насилия, а только наказывают людей за их преступления.

В это время цепь каторжников приблизилась, и Дон Кихот в самых любезных выражениях попросил конвойных сделать милость — сообщить и объяснить ему, почему эти несчастные закованы в цепи. Один из верховых конвойных ответил, что это каторжники, люди, принадлежащие его величеству, и что отправляются они на галеры; вот и все, что он может сообщить.

— А все же мне хотелось бы, — ответил Дон Кихот, — расспросить каждого из них поодиночке о причинах его несчастья.

К этой просьбе он прибавил столько любезностей, что второй верховой конвойный сказал:

— Хотя мы и везем при себе подробные приговоры этих негодяев, но нам некогда останавливаться, доставать бумаги и читать их вашей милости. Уж лучше, сеньор, вы сами подойдите к ним и расспросите. Если им захочется, они вам все расскажут, а им, наверное, захочется, потому что для этих молодцов нет большего удовольствия, как делать мерзости или рассказывать о них.

Получив разрешение, Дон Кихот подъехал к цепи и спросил первого каторжника, парня лет двадцати четырех, за что он попал в беду. Тот ответил, что во всем виновата была любовь.

— Как, всего-навсего любовь?! — воскликнул Дон Кихот. — Да если за любовь отправлять на галеры, так я уж давно должен был бы грести на них.

— Ваша милость не про ту любовь говорит, — ответил каторжник. — Моя любовь была особая: я горячо полюбил корзину с бельем и так страстно прижал ее к своей груди, что, если бы правосудие силой не отняло ее, я бы по сей день не расставался с ней. За эту-то любовь и влепили мне в спину сто ударов кнутом да в придачу дали три года галер.

С тем же вопросом обратился Дон Кихот ко второму каторжнику, но тот уныло продолжал шагать и не промолвил ни слова. За него ответил его сосед:

— Его ведут, сеньор, за то, что он был канарейкой, иначе говоря — певцом и музыкантом.

— Как так? — опять спросил Дон Кихот. — Неужели певцов и музыкантов тоже ссылают на галеры?

— Да, сеньор, — ответил каторжник, — ничего не может быть хуже, чем петь во время тревоги.

— Вот уж не думал этого, — возразил Дон Кихот. — Ведь говорится: кто поет, того беда не берет.

— А вот тут выходит иначе, — сказал каторжник, — кто раз запоет, тот потом всю жизнь будет плакать.

— Ничего не понимаю, — заявил Дон Кихот.

Но тут вмешался один из конвойных и сказал:

— Сеньор кабальеро, на языке этих нечестивцев петь во время тревоги означает признаться на пытке. Этого грешника подвергли пытке, и он признался в своем преступлении; он был угонщиком, то есть воровал всякую скотину. Его приговорили к шести годам галер да вдобавок всыпали двести ударов кнутом, — они уже на спине этого плута. Теперь его грызут раскаяние и стыд за свою слабость, а остальные мошенники презирают, поносят и притесняют его за то, что у молодчика не хватило духу вытерпеть пытку и до конца не сознаваться. Ибо, говорят они, в ДА столько же букв, сколько и в НЕ, и самое большое преимущество преступника в том, что его жизнь и смерть зависят не от свидетелей или улик, а от его собственного языка. По-моему, они рассуждают правильно.



— И я того же мнения, — ответил Дон Кихот.

Затем он подошел к третьему и задал ему тот же вопрос, что и двум первым. Тот с живостью и без стеснения ответил:

— Я отправляюсь на пять лет к сеньорам галерам из-за того, что у меня не было десяти дукатов.

— Да я с величайшей охотой дам двадцать, чтобы только выручить вас из беды, — вскричал Дон Кихот.

— Слишком поздно, сеньор, — ответил каторжник, — сейчас я похож на богатого купца, который оказался на корабле посреди моря; денег у него много, а он умирает с голоду, так как ему негде купить хлеба. Вот будь у меня раньше эти двадцать дукатов, что предлагает ваша милость, я бы подмазал ими стряпчего да освежил мозги защитника и теперь разгуливал бы на свободе, а не тащился бы по этой дороге, привязанный к цепи, словно борзая.

Затем Дон Кихот стал расспрашивать одного за другим всех остальных каторжников и от каждого услыхал подробный рассказ о том, за какое преступление попал он на галеры. Последний, к кому обратился наш рыцарь, был статный и красивый человек лет тридцати, немного косивший на один глаз. Скован он был иначе, чем остальные каторжники. Длинная цепь обвивала все его тело с головы до ног; на нем было два железных ошейника, один был прикован к общей цепи, а от другого, носившего название «стереги дружка», спускались к поясу два железных прута, прикрепленных к ручным кандалам; благодаря этому преступник не мог двигать ни руками, ни головой. Дон Кихот спросил, почему у этого человека такие тяжкие оковы. Конвойный ему ответил:

— А потому, что он один совершил больше преступлений, чем все остальные, вместе взятые; к тому же это такой отчаянный ловкач, что, несмотря на эти оковы, мы все же опасаемся, как бы он не удрал. Достаточно вам сказать, что это — знаменитый Хинес де Пасамонте, или, как его иначе называют, Хинесильо де Парапилья.

— Осторожнее, сеньор комиссар, — произнес каторжник, — перестаньте перебирать разные прозвища. Зовут меня Хинес, а вовсе не Хинесильо, и я из рода Пасамонте, а не Парапилья, как утверждает ваша милость. Вы бы лучше о своем роде подумали — много бы интересного открыли…

— Потише ты, сеньор разбойник, — ответил комиссар, — не то я заставлю тебя замолчать.

— Придет время, и все узнают, зовут ли меня Хинесильо де Парапилья.

— Да разве нет у тебя, мошенник, такого прозвища? — спросил надсмотрщик.

— Есть-то есть, — ответил Хинес, — но я никому не позволю так меня называть! Сеньор, — обратился он к Дон Кихоту, — если вы собираетесь что-нибудь нам дать, так давайте скорее и отправляйтесь своей дорогой. Надоели нам ваши расспросы о чужих делах; а если вам угодно узнать обо мне, так вот: я Хинес де Пасамонте, и вот этими самыми пальцами я написал свою историю!

— Это он правду говорит, — заметил комиссар. — Он действительно описал свою жизнь, да еще так, что лучше описать невозможно, только книга осталась в тюрьме, и под залог ее он получил двести реалов.



— Но я ее выкуплю, — сказал Хинес, — хотя бы пришлось заплатить двести дукатов.

— Что ж, разве она так хороша? — спросил Дон Кихот.

— Так хороша, — ответил Хинес, — что лучше «Ласарильо с Тормеса» и всех книг такого сорта, какие были или будут написаны[41]. Скажу только вашей милости, что все в ней правда; она такая увлекательная и забавная, что никакие выдумки с ней не сравнятся.

— А как ее заглавие? — спросил Дон Кихот.

— «Жизнь Хинеса де Пасамонте», — ответил тот.

— И она закончена? — спросил опять Дон Кихот.

— Как же она может быть закончена, — ответил Хинес, — если еще не кончилась моя жизнь. В книге описано все, что со мной случилось со дня рождения до нынешней отправки на галеры.

— А вы не в первый раз отправляетесь туда? — спросил Дон Кихот.

— Служа богу и королю, я уже провел на галерах четыре года и знаю вкус сухарей и плети, — ответил Хинес. — Однако я не очень огорчен, что снова туда отправлюсь: там я смогу не спеша закончить свою книгу. У работающих на испанских галерах столько свободного времени, что и девать его некуда.

— А ты — неглупый человек! — сказал Дон Кихот.

— И несчастный, — прибавил Хинес, — ибо несчастья всегда преследуют людей с головой.

— Несчастья преследуют негодяев, — перебил его комиссар.

— Я уже просил вас, сеньор комиссар, — сказал Хинес, — выражаться осторожнее! Вам поручено доставить нас на место, назначенное королем, а не оскорблять нас, бедняков. Поэтому помалкивайте да двинемтесь дальше, ибо кто знает, какая судьба ждет вас впереди; быть может, вы сами угодите на галеры!

Комиссар замахнулся бичом, чтобы ударить Пасамонте за его дерзость, но Дон Кихот стал между ними и попросил не трогать преступника.

— Что за важность, — заметил он, — если у человека с крепко связанными руками чуть-чуть развязался язык? — Затем он повернулся к цепи каторжников и сказал: — Из ваших рассказов, дорогие братья, я ясно понял: хотя вы и наказаны, согласно законам и по суду, но эта предстоящая жизнь не очень-то вам по вкусу и вас насильно гонят на галеры. К тому же очень возможно, что осуждены вы не вполне правильно: одного погубило малодушие во время пытки, другого — недостаток денег, третьего — отсутствие покровителей, четвертого — пристрастное решение судьи. Кто знает, быть может, правда была на вашей стороне, и вы только не могли доказать этого на суде. Но справедливость должна восторжествовать. Сейчас вы увидите, ради чего господь призвал меня к великим подвигам, повелел примкнуть к ордену странствующих рыцарей и принести обет в том, что я буду защищать обездоленных и угнетенных. Но я знаю, что не следует прибегать к силе там, где можно все уладить миром, а потому я сперва спрошу сеньоров конвойных и комиссара, не будет ли им угодно снять с вас цепи и отпустить с миром. Я считаю большой жестокостью делать рабами тех, кого господь и природа создали свободными. Тем бо