Дон Кихот — страница 75 из 103

— Я — мудрец Лиргандео.

Больше он ничего не сказал, и колесница двинулась дальше. Вслед за первой колесницей появилась вторая, на ней сидел такой же старец. Он сделал знак возницам остановиться и произнес громко и отчетливо:

— Я — мудрец Алькифо, друг Ирганды Неуловимой.

И поехал дальше. Затем приблизилась третья колесница. Но на ней восседал не старец, а здоровенный парень свирепого вида; подъехав, он тоже вскочил на ноги и закричал еще более хриплым и зловещим голосом:

— Я — волшебник Аркалаус, смертельный враг Амадиса Галльского и всего его рода.

Отъехав немного в сторону, все три колесницы остановились, и отвратительный скрип их колес прекратился. Грохот затих, и раздались звуки нежной и стройной музыки. Санчо счел это за доброе предзнаменование и очень обрадовался.

Обратившись к герцогине, от которой не отходил ни на шаг, он сказал:

— Сеньора, где играет музыка, там не может быть ничего дурного.

— То же самое можно сказать про свет, — ответила герцогиня, — ибо от него бежит все злое.

На это Санчо возразил:

— Да, но где свет, там и огонь. Взгляните, ваша милость, сколько костров горит вокруг. Не дай бог, коли они подпалят нас. А музыка всегда означает веселье и праздник.



— Ну, это мы еще увидим, — сказал Дон Кихот, слышавший их разговор.



В это время под звуки приятной музыки приблизилась четвертая колесница; она была запряжена шестеркой гнедых мулов, покрытых белыми попонами; на каждом из мулов сидел верхом кающийся, в белой одежде, с большим зажженным восковым факелом в руке.

Эта колесница была раза в два, а то и в три больше остальных. На ней стояло двенадцать кающихся в белоснежных одеждах и с горящими факелами — зрелище, вызывавшее одновременно восхищение и ужас; а посредине на высоком троне восседала нимфа под множеством покрывал из серебристой ткани с золотыми украшениями. Голова ее была обвита легким и прозрачным шелковым газом, сквозь складки которого просвечивало прелестнейшее юное лицо. Рядом с ней сидел некто в черном покрывале и длинном черном платье. Когда колесница остановилась перед герцогом, герцогиней и Дон Кихотом, кларнеты, арфы и лютни смолкли. Таинственный некто встал, выпрямился и откинул покрывало. Тут перед присутствующими предстал образ самой Смерти, такой страшной, что Дон Кихот нахмурился, Санчо струсил, а герцог и герцогиня чуть-чуть вздрогнули. А эта живая Смерть, вытянувшись во весь рост, немного сонным и вялым голосом произнесла:

Я — тот Мерлин, о коем повествуют,

Что породил на свет его сам дьявол.

И хоть всегда волшебники, и маги,

И колдуны имеют вид суровый

И нрав крутой, жестоки в обращенье, —

Но я по нраву нежен, ласков, мягок,

Благодеяния творя повсюду.

Ко мне донесся скорбный зов прекрасной

И дивной Дульсинеи из Тобосо.

Тут я узнал, что силой злых заклятий

Она из знатной дамы обратилась

В крестьянку грубую. И вот, жалея

Ее, свой дух влагаю в оболочку

Я этого страшилища-скелета,

И к вам являюсь я, неся с собою исцеленье

И злу большому и большому горю.

Внимай, о муж, ни разу по заслугам

Не оцененный, о, внимай, храбрейший,

Ты, Дон Кихот, а вместе и мудрейший,

Звезда Испании и блеск Ламанчи:

Чтоб прежний образ снова мог вернуться

К прекрасной Дульсинее из Тобосо,

Для этого оруженосец Санчо…


Тут Смерть внезапно замолчала; все затихли и, затаив дыхание, тревожно ждали, что она еще скажет. Через несколько мгновений Смерть, именующая себя Мерлином, промолвила:

— Для этого оруженосец должен нанести себе три тысячи триста ударов плетью.

— Ах, чтоб ты пропал! — вскричал Санчо. — Не то что три тысячи, а даже три удара плетью для меня все равно, что кинжальные раны. Убирайся к черту, коли ты не можешь иначе снять заклятья. Не понимаю, что общего между моим бедным телом и всеми этими волшебствами. Клянусь богом, если сеньор Мерлин не придумает другого способа расколдовать сеньору Дульсинею Тобосскую, так пускай ее и похоронят очарованной.

— А вот я схвачу вас, нахальный грубиян, — сказал Дон Кихот, — привяжу к дереву и влеплю вам не три тысячи триста, а шесть тысяч шестьсот полновесных ударов. И если вы посмеете сопротивляться, то я дух из вас вышибу.

— Нет, благородный рыцарь, — возразил Мерлин, — это не годится. Санчо должен сам по доброй воле нанести себе эти удары и притом, когда ему вздумается. Никакого определенного срока для этого не назначено. Впрочем, если он согласится, чтобы эти удары нанесла ему чужая тяжелая рука, то число их может быть уменьшено наполовину.

— Ни чужая, ни собственная, ни тяжеловесная, ни легковесная — словом, ничья рука и никакая рука не коснется моего тела, — заявил Санчо. — Да что же это в самом деле, — отец я, что ли, сеньоре Дульсинее, чтобы своим телом расплачиваться за ее грешные очи? Вот господин мой — так тот на каждом шагу называет ее своей жизнью, душой, опорой и поддержкой. Он и должен исполнить все, что нужно для освобождения ее от злых чар. Но чтобы я стал стегать самого себя, — abernuncio[97].

Не успел Санчо это выговорить, как нимфа, сидевшая рядом с Мерлином, поднялась и, откинув покрывало со своего прекрасного лица, проговорила, обратившись к Санчо, довольно грубым и резким голосом:

— О горемычный оруженосец, пустопорожняя душа, дубовое сердце, каменные внутренности! Если бы тебе, разбойник-душегуб, приказали броситься на землю с высокой башни, если бы тебя просили, враг рода человеческого, съесть дюжину жаб, две дюжины ящериц и три дюжины змей, если бы тебя упрашивали зарезать ятаганом жену и детей, никто не стал бы удивляться твоему ломанию и упрямству. Но так шуметь и спорить из-за каких-нибудь трех тысяч трехсот ударов плетью, в то время как любой мальчуган из церковной школы получает не меньше каждый месяц, — вот что поражает, ошеломляет и потрясает всех сострадательных людей. Взгляни, жалкое и бесчувственное животное. Взгляни же на меня, перепуганный сыч, и ты увидишь, что из моих блистательных очей текут горючие слезы. Неужели же, зловредное чудовище, тебя не трогает, что я в годы моей цветущей весны, ибо мне всего-навсего девятнадцать лет, сохну и увядаю под грубым обликом простой крестьянки? Ведь если ты видишь меня прекрасной, то это только потому, что сеньор Мерлин из милости вернул мне на время мою прежнюю красоту, чтобы я могла тебя растрогать. Ибо слезы страждущей красавицы обращают утесы в вату и тигров в овечек. Бичуй же, бичуй себя, о скот неистовый; прояви мужество, покажи, что ты отважен не в одном обжорстве. Возврати мне нежность кожи, кротость нрава и красоту лица. А если моя красота и несчастье не в силах тронуть твое сердце и склонить тебя к разумному решению, то сделай это ради несчастного рыцаря, который стоит рядом с тобой, ради твоего господина, чью душу я сейчас созерцаю. Она застряла у него в горле и готова навсегда его покинуть, если ты будешь жесток и непреклонен.



Услышав эти слова, Дон Кихот пощупал себе горло и, обратившись к герцогу, сказал:

— Клянусь богом, сеньора Дульсинея говорит правду: душа моя застряла у меня в горле, как ядрышко арбалета.

— Что вы на это скажете, Санчо? — спросила герцогиня.

— Скажу, сеньора, — ответил Санчо, — то, что уже раньше сказал, бить себя плетьми — abernuncio!

— Нужно говорить abrenuncio, Санчо, — заметил герцог.

— Оставьте меня в покое, ваше высочество, — ответил Санчо. — Мне сейчас не до того, чтобы считать буквы в словах. Ведь речь идет о том, чтобы я себя высек или чтобы меня высекли. Немудрено, что я волнуюсь и путаю слова. Вернемся лучше к делу. Не могу надивиться на вас, сеньора Дульсинея. Вы уговариваете меня содрать с себя кожу плетью и в то же время величаете дубиной, бесчувственным животным, каменным сердцем и целой уймой других бранных кличек, которых не стерпел бы и сам дьявол. Или вы думаете, что мое тело отлито из бронзы? Помилуйте! Вы хотите меня задобрить и, вместо того чтобы поднести мне корзину хорошего белья, — потчуете меня отборной бранью. А ведь вы, конечно, знаете отличные пословицы: золотой осел и на гору подымает, а подарки скалу прошибают, у бога проси, а сам молотом стучи. А тут еще мой господин заявляет, что привяжет меня к дереву и всыплет двойную порцию ударов. Ну, нет! Этим сеньорам следует помнить, что речь идет о том, чтобы выпороть не простого оруженосца, а губернатора. А это, скажу вам, не вишневая наливка. Нет, нет, сеньоры. Научитесь-ка сперва просить и уговаривать как следует. К тому же день на день не приходится: человек не всегда бывает в духе. Вот и сейчас — я и без того вне себя от досады, что у меня порвали мой зеленый кафтан, а тут еще приходят и просят: «высеки себя по доброй воле». По доброй воле! Вы бы еще попросили меня по доброй воле сесть на кол.

— Однако, друг Санчо, — сказал герцог, — если вы не сжалитесь над бедняжкой, вам не придется управлять островом. Что станут говорить обо мне, если я назначу губернатором жестокосердого человека, которого не трогают ни слезы страждущих девиц, ни просьбы разумных, могучих мудрецов и волшебников? Итак, Санчо: или вы себя высечете, или вас высекут, или вы не будете губернатором.

— Сеньор, — ответил Санчо, — не дадите ли вы мне дня два на размышления?

— Ни в коем случае, — возразил Мерлин. — Вы должны дать немедленный ответ. Либо Дульсинея возвратится в пещеру Монтесинос и будет влачить жалкое существование в обличье крестьянки, либо воспарит в Елисейские поля[98] и пребудет там до тех пор такой же прекрасной, какой вы ее видите, пока вы не нанесете себе положенного числа ударов.

— Ну что же, добрый Санчо, — сказала герцогиня, — решайтесь. Отплатите добром за хлеб, который вы ели у вашего господина Дон Кихота. Мы все обязаны служить этому доблестному рыцарю за его великие добродетели и подвиги. Соглашайтесь скорее на порку. Пускай себе черт хватает черта, а страх — труса. О храброе сердце разбиваются все невзгоды.