Дон Кихот — страница 97 из 103

— Говори, в добрый час, мой друг Санчо, — сказал Дон Кихот. — Я ни на что сейчас не гожусь, у меня сейчас в голове все перепуталось.

Получив это разрешение, Санчо обратился к крестьянам, которые столпились вокруг него, разинув рты.

— Братцы! В том, чего требует толстяк, нет ни смысла, ни справедливости. Выбор оружия принадлежит вызванному на бой; значит, вызвавший не может навязывать ему никаких условий. Поэтому мое решение таково: пусть толстяк, вызвавший тощего, подчистит, подскоблит, пригладит, подрежет и сократит себя по собственному своему выбору и желанию так, чтобы убавить у себя мяса на шесть арроб. Тогда он сравняется со своим противником, весящим пять арроб, и они могут бежать на равных условиях.

— Черт побери! — вскричал один крестьянин, выслушав приговор Санчо. — Этот сеньор рассуждает, как святой, и решает дела, как каноник! Но только, наверное, толстяк не захочет снять с себя даже унции мяса, не то что шесть арроб.

— Тогда лучше всего им вовсе не затевать этого бега, — заявил другой крестьянин, — если тощий не хочет надорваться под своим грузом, а толстяк — кромсать себя; пусть половина заклада пойдет на вино; отправимся в хорошую таверну, пригласим этих сеньоров, и делу конец.

— Благодарю вас, сеньоры, — сказал Дон Кихот, — но я не могу задерживаться здесь ни на минуту; печальные обстоятельства и грустные мысли заставляют меня быть вежливым и торопиться в путь.

И, пришпорив Росинанта, он поехал дальше. Крестьяне, разинув рты, глядели ему вслед. Они были одинаково изумлены как странной внешностью Дон Кихота, так и мудростью Санчо.

Эту ночь господин и слуга провели под открытым небом.

На рассвете они двинулись дальше. Путь их лежал по прелестной долине, где среди тенистых деревьев тихо журчал ручеек. Дон Кихот остановился и долгое время задумчиво любовался чудной картиной сельской природы. Затем он воскликнул:

— Слушай, Санчо. Мне пришла в голову счастливая мысль. Сделаемся на время нашего искуса мирными пастухами и возродим здесь нравы древней Аркадии. Я куплю несколько овец и все необходимое для пастушеской жизни, назовусь пастухом Кихотисом, а ты пастухом Пансино; мы будем бродить по горам, лесам и лугам, распевая песни и вздыхая о наших возлюбленных. Жажду мы будем утолять жидким хрусталем источников, прозрачных ручейков и многоводных рек. Дубы щедрою рукою отпустят нам свои сладчайшие плоды, ивы дадут нам тень, розы — свой аромат, луна и звезды — свой свет, побеждающий ночную тьму, песни — радость, а слезы — отраду.



— Черт возьми! — вскричал Санчо. — Вот такая жизнь мне по нраву и по вкусу. И я уверен, что стоит только бакалавру Карраско и мастеру Николасу, цирюльнику, услышать про нашу новую затею, как им сразу захочется присоединиться к нам и стать пастухами. Да и нашего священника, чего доброго, тоже возьмет охота вступить в нашу компанию; ведь он большой весельчак и любит удовольствия.

— Ты прав, Санчо, — сказал Дон Кихот, — бакалавр Самсон Карраско, если он примет пастушеское звание, — а я уверен, что он это сделает, — может назваться пастухом Самсонио или Каррасконом, а цирюльник Николас — пастухом Николосо; для священника мы тоже придумаем какое-нибудь имя, подходящее его сану, например, Куриамбро. Найти имена для пастушек, в которых мы будем влюблены, нам так же легко, как нарвать груш с дерева. К тому же имя моей сеньоры одинаково подходит как для принцессы, так и для пастушки, так что мне незачем ломать голову, стараясь приискать лучшее, а для своей пастушки, Санчо, ты сам выберешь, какое пожелаешь.

— Я назову ее, — ответил Санчо, — Тересоной[116]. Это прозвище близко к ее настоящему имени и подойдет к ее толщине. Священнику, по-моему, не следует заводить пастушки, чтобы не подавать дурного примера. Ну, а бакалавр пусть поступает, как ему заблагорассудится.

— Ах, и славно, — воскликнул Дон Кихот, — мы заживем с тобой, Санчо! Сколько кларнетов, сколько заморских волынок, сколько тамбуринов, бубнов и флейт будут услаждать наш слух! Но кроме музыки мы будем услаждать свои досуги поэзией. Я, как тебе известно, могу писать стихи, а бакалавр Карраско — тот уж настоящий поэт. О священнике я ничего не могу сказать, но готов биться об заклад, что и у него есть вкус к стихотворству. Не сомневаюсь, что и друг наш Николас кое-что смыслит в этом деле. Все цирюльники мастера бренчать на гитаре да распевать песенки. Я буду оплакивать разлуку, ты станешь воспевать свое постоянство, пастух Карраскон — холодность возлюбленной; священник Куриамбро сам подыщет себе подходящую тему. Словом, все устроится так, что лучше и желать невозможно.




На это Санчо ответил:

— Боюсь только, сеньор, что не дождаться мне этой прекрасной жизни; уж очень я несчастливый человек. А как бы хорошо мы зажили с вами! Ах, сколько деревянных ложек я бы вырезал, если бы стал пастухом! Сколько бы у нас было клецок, сливок, венков и всякой пастушеской требухи! Тут уж, наверное, я бы прослыл если не умником, то большим ловкачом. Моя дочь Санчика приносила бы нам обед в поле.

В таких разговорах и мечтах о пастушеской жизни Дон Кихот и Санчо Панса подвигались вперед до тех пор, пока их не застигла ночь. Тогда они свернули с большой дороги и расположились в тенистой роще. Поужинав чем бог послал, наши друзья улеглись под деревьями. Санчо, как обычно, мгновенно погрузился в крепкий сон, свидетельствовавший о его добром здоровье и отсутствии забот. Но Дон Кихот никак не мог заснуть. Мучительные мысли не давали ему покоя. Наконец он не выдержал и разбудил Санчо.



— Меня удивляет, Санчо, — сказал он, — твой беспечный характер. Ну право же, ты сделан из мрамора или из твердой бронзы. Я бодрствую, а ты спокойно спишь; я плачу — ты поешь песни; я изнуряю себя постом — ты еле дышишь, наевшись до отвала. Доброму слуге подобает хотя бы из приличия разделять страдания и горе своего господина. Взгляни на тишину этой ночи, на это уединение; они зовут нас прервать сон и немного пободрствовать. Встань, ради бога, отойди в сторону и нанеси себе с достойным мужеством триста или четыреста ударов в счет тех, которые тебе полагаются для освобождения Дульсинеи. Прошу тебя и умоляю, ибо не хочу, как в прошлый раз, прибегать к насилию и снова изведать тяжесть твоей руки. А после того как ты постегаешь себя, мы проведем остаток ночи в пении; я буду петь о разлуке с милой, ты — о своем постоянстве; этим мы положим начало той пастушеской жизни, которую будем вести у себя в деревне.



— Сеньор, — ответил Санчо, — я не монах, чтобы прерывать свой сон, вставать и заниматься истязанием плоти, но еще труднее, мне кажется, от порки сразу же перейти к музыке. Не мешайте мне, ваша милость, спать и не приставайте ко мне с этим бичеванием. Не то я дам клятву, что никогда не прикоснусь даже к волоску на моем платье, не то что на теле.

— О, черствая душа! О, бессердечный оруженосец! Вот благодарность за хлеб, которым я кормил тебя, и за милости, которые я расточал тебе и намеревался расточать и впредь. Благодаря мне ты стал губернатором и благодаря мне питаешь надежду сделаться графом или получить какой-нибудь другой, не менее высокий титул.

— Я знаю, сеньор, только одно, — сказал Санчо, — когда я сплю, я не знаю ни страха, ни надежд, ни трудов, ни блаженства; спасибо тому, кто изобрел сон — этот плащ, покрывающий все людские мысли, эту пищу, прогоняющую голод, эту воду, утоляющую жажду, этот огонь, согревающий стужу, этот холод, умеряющий жар — одним словом, эту единую для всех монету, эти единые весы, равняющие пастуха и короля, дуралея и мудреца. Одним только плох крепкий сон: говорят, он очень смахивает на смерть и что разница между спящим и мертвым не слишком велика.

— Никогда еще, Санчо, — сказал Дон Кихот, — ты не произносил такой изящной речи. Это только подтверждает пословицу, которую ты любишь повторять: не с тем, с кем родился, а с тем, с кем кормился.

— Ага, сеньор хозяин! — воскликнул Санчо. — Теперь уже я не нанизываю пословицы: они слетают с уст вашей милости не хуже, чем у меня. Правда, разница в том, что ваши пословицы приходятся кстати, а мои — ни к селу ни к городу, но как-никак и те и другие — пословицы.



В эту минуту они услышали какой-то глухой и неприятный шум, разносившийся по окрестным долинам. Дон Кихот вскочил на ноги и схватился за меч, а Санчо залез под серого и загородился с боков грудою доспехов и ослиным седлом. Оруженосец был настолько же испуган, насколько его господин взволнован. Шум все усиливался, приближаясь к путникам. А дело было в том, что несколько человек гнало в этот ночной час на ярмарку шестьсот с лишним свиней; эти животные производили такой шум, что Дон Кихот и Санчо, не понимавшие, откуда он происходит, были совсем оглушены. Огромное хрюкающее стадо налетело на наших друзей и, не выказав к ним никакого уважения, опрокинуло Дон Кихота вместе с Росинантом, потоптало Санчо, серого, седло и доспехи нашего рыцаря. Кое-как поднявшись с земли, взбешенный Санчо попросил у своего господина меч; он непременно хотел заколоть с полдюжины невежливых сеньор свиней, ибо он успел разглядеть этих дерзких возмутителей его покоя. Но Дон Кихот сказал:

— Оставь их, мой друг. Они тут ни при чем. Этот позор послан мне в наказание за мой грех. Такова справедливая кара небес; на побежденного странствующего рыцаря набрасываются самые низкие существа: его грызут шакалы, жалят осы и топчут свиньи.




— Должно быть, и оруженосцев странствующих рыцарей постигает небесная кара: только их кусают мухи, едят вши и терзает голод. И это величайшая несправедливость. Ведь если бы мы, оруженосцы, были сыновьями странствующих рыцарей или их близкими родственниками, ну тогда пусть бы карали нас за их вину, вплоть до четвертого поколения. Но что общего у Пансы с Дон Кихотом? Ну, да ладно, давайте приляжем где-нибудь и проспим остаток ночи. Бог даст, утром дела наши поправятся.

— Спи, Санчо, — ответил Дон Кихот, — спи, ты создан для спанья. Но я создан для того, чтобы бодрствовать, и предамся моей тоске. Я изолью ее в стихах, посвященных моей даме.