И тут уж все накинулись гурьбою
На юношу. Кровь полилась ручьем
Из нанесенной ятаганом раны
На голове несчастного Жуана.
Они его связали в тот же миг
И унесли из комнаты. Тогда же
Им подал знак безжалостный старик,
И мой красавец под надзором — стражи
Был переправлен на пиратский бриг,
Где был он в трюм немедленно посажен,
И строго приказали часовым
Неутомимо наблюдать за ним.
Как странен мир, читатель дорогой!
Признаться, мне ужасно неприятно,
Что человек богатый, молодой,
Красивый, и воспитанный, и знатный.
Изранен, связан буйною толпой
И, по капризу воли непонятной,
Отправлен в море только оттого,
Что полюбила девушка его!
Но я почти в патетику впадаю,
Растроганный китайской нимфой слез,
Лирической Кассандрой — музой чая!
Я раскисаю, как молокосос,
Когда четыре чашки выпиваю!
Но чем же утешаться, вот вопрос?
Мне вина, несомненно, не под силу,
А чай и кофе — чересчур унылы,
Когда не оживляет их Коньяк
Прелестная наяда Флегетона.
Увы! Ее пленительных атак
Не терпит мой желудок воспаленный!
Я прибегаю к пуншу: как — никак
Довольно слаб сей друг неугомонный
Бесед полночных, но и он подчас
Недомоганьем наделяет нас!
Оставил я несчастного Жуана
Израненным, страдающим уныло,
Но не сравнится боль телесной раны
С отчаяньем Гайдэ; ведь не под силу
Таким сердцам смиряться пред тираном.
Из Феса мать ее происходила
Из той страны, где, как известно всем,
Соседствуют пустыня и Эдем.
Там осеняют мощные оливы
Обложенные мрамором фонтаны,
Там по пустыне выжженной, тоскливой
Идут верблюдов сонных караваны,
Там львы рычат, там блещет прихотливо
Цветов и трав наряд благоуханный,
Там древо смерти источает яд,
Там человек преступен — или свят!
Горячим солнцем Африки природа
Причудливая там сотворена,
И кровь ее горячего народа
Игрой добра и зла накалена.
И мать Гайдэ была такой породы:
Ее очей прекрасных глубина
Таила силу страсти настоящей,
Дремавшую, как лев в зеленой чаще.
Конечно, дочь ее была нежней:
Она спокойной грацией сияла;
Как облака прекрасных летних дней,
Она грозу безмолвно накопляла;
Она казалась кроткой, но и в ней,
Как пламя, сила тайная дремала
И, как самум, могла прорваться вдруг,
Губя и разрушая все вокруг.
В последний раз видала Дон-Жуана
Гайдэ поверженным, лишенным сил,
Видала кровь, текущую из раны
На тот же пол, где только что ходил
Ее Жуан, прекрасный и желанный!
Ужасный стон ей кровь заледенил,
Она в руках отца затрепетала
И, словно кедр надломленный, упала.
В ней что — то оборвалось, как струна.
Ей губы пеной алою покрыла
Густая кровь. Бессильная, она
И голову и руки опустила,
Как сломанная лилия, бледна:
Напрасна трав целительная сила
В подобный миг, когда уже навек
Теряет связи с жизнью человек.
И так она лежала много дней,
Безжизненная, словно не дышала,
Но смерть как будто медлила — и в ней
Уродство тленья все не проступало
И на лицо причудливых теней
Не налагало, светлое начало
Прекрасной жизни, юная душа,
В ней оставалась нежно — хороша.
Как в мраморном бессмертном изваянье,
Одна лишь скорбь навек застыла в ней,
Так мраморной Киприды обаянье
От вечности своей еще нежней.
Лаокоона страстные терзанья
Прославлены подвижностью своей,
И образ гладиатора страдающий
Живет в веках, бессмертно умирающий.
И вот она очнулась наконец,
Но странное то было пробужденье:
Так к жизни пробуждается мертвец;
Ему все чуждо. Ни одно явленье
Уже не воскресит таких сердец,
В которых только боли впечатленье
Еще осталось — смутное пока.
На, миг вздремнула Фурия — тоска.
Увы, на все она глядела лица
Бесчувственно, не различая их,
Была не в силах даже удивиться,
Не спрашивала даже о родных;
В ней даже сил уж не было томиться;
Ни болтовня подруг ее былых,
Ни ласки их — ничто не воскресило
В ней чувств, уже сроднившихся с могилой.
Она своих не замечала слуг,
И на отца как будто не глядела,
Не узнавала никого вокруг
И ничего уж больше не хотела.
Беспамятство — причудливый недуг
Над нею, как заклятье, тяготело.
И только иногда в ее глазах
Являлась тень сознанья, боль и страх!
Арфиста как-то а комнату позвали;
Настраивал довольно долго он
Свой инструмент, и на него вначале
Был взор ее тревожный устремлен.
Потом, как будто прячась от печали,
Она уткнулась в стенку, словно стон
Тая. А он запел о днях далеких,
Когда тиранов не было жестоких.
Такт песни отбивала по стене
Она устало пальцами. Но вскоре
Запел арфист о солнце, о весне
И о любви. Воспоминаний море
Открылось перед нею, как во сне,
Вся страсть, все счастье, все смятенье горя,
И хлынула из тучи смутных грез
Потоком горным буря горьких слез.
Но были то не слезы облегченья:
Они взметнули вихрь в мозгу больном,
Несчастная вскочила и в смятенье,
На всех бросаясь в бешенстве слепом,
Без выкриков, без воплей, в исступленье.
Метаться стала в ужасе. Потом
Ее связать пытались, даже били,
Но средств ее смирить не находил».
В ней память лишь мерцала; тяжело
И смутно в ней роились ощущенья;
Ничто ее заставить не могло
Взглянуть в лицо отца хоть на мгновенье.
Меж тем на все вокруг она светло
Глядела в бредовом недоуменье,
Но день за днем не ела, не пила
И, главное, ни часу не спала.
Двенадцать дней, бессильно увядая,
Она томилась так — и как-то вдруг
Без стонов наконец душа младая
Ушла навек, закончив жизни круг
И вряд ли кто, за нею наблюдая,
Из нежных опечаленных подруг
Заметил миг, когда застыли веки
И взора блеск остекленел навеки.
Так умерла она — и не одна:
В ней новой жизни брезжило начало,
Дитя греха, безгрешное, весна,
Которая весны не увидала
И в землю вновь ушла, не рождена,
Туда, где все, что смято, что увяло,
Лежит, — и тщетно свет свой небо шлет
На мертвый сей цветок и мертвый плод!
Конец всему! Уж никогда отныне
Не прикоснутся к ней печаль и стыд,
Не суждено ей было, как рабыне,
Сносить года страданий и обид!
Прекрасен был, как неба купол синий,
Ее блаженства краткого зенит,
И мирно спит она во тьме могилы
На берегу, где отдыхать любила.
И остров этот стал угрюм и тих:
Безлюдные жилища исчезают,
Лишь две могилы средь лугов пустых
Пришельцу иногда напоминают
О ней и об отце ее, но их
Никто не ищет и не замечает,
Лишь волны гимном траурным гремят,
Скорбя о ней — красавице Циклад.
Но греческиe девушки порой
Ее со вздохом в песне поминают,
Да, коротая ночь, старик иной
Ее отца рассказом воскрешает:
Его отвагой и ее красой
Туманные легенды наполняет
О том, что мстит любовь себе самой,
Платя за счастье страшною ценой.
Но бросим эту тему тем не менее.
Безумных я описывать боюсь,
По правде говоря — из опасения,
Что тронутым и сам я покажусь!
Притом весьма — капризное творение
Моя подруга муза; я вернусь
К Жуану: он, захваченный врагами,
Октав уж двадцать как оставлен нами.
Изранен, «связан, скован, заточен»,
Два дня лежал Жуан, с судьбой не споря,
На третий день совсем очнулся он
И увидал себя в открытом море.