Я знаю, что поэзия — пустяк,
Что лишь наука — действенная сила,
Но все же я пытаюсь, ей вослед,
Чертить движенье вихрей и комет.
Навстречу вихрям я всегда бросался,
Хотя мой телескоп и слаб и мал,
Чтоб видеть звезды. Я не оставался
На берегу, как все. Я воевал
С пучиной вечности. Ревя, вздымался
Навстречу мне неукротимый вал,
Губивший корабли; но шторма сила
Меня и крепкий челн мой не страшила.
Итак, Жуана, как героя дня,
Заря фаворитизма ослепляла,
Прекрасными надеждами маня;
О прочем музы знают очень мало,
Хоть на посылках музы у меня.
Условность этикета допускала
Их лишь в гостиные, и было им
Не уследить за юношей моим.
Но ясно нам, что, крылышки имея,
Он полетит, как голубь молодой
Ив книги псалмопевца — иудея.
Какой старик, усталый я седой,
Далеко от земли парить не смея
Унылой подагрической мечтой,
Не предпочел бы все же с сыновьями
Вздыхать, а не кряхтеть со стариками?
Но все пройдет. Страстей спадает зной,
И даже реки вдовьих слез мелеют,
Как Арно жарким летом, а весной
Клокочет он, бурлит и свирепеет,
Огромно поле горести земной,
Но и веселья нива не скудеет,
Лишь был бы пахарь, чтобы стать за плуг
И наново вспахать весенний луг.
Но часто прерывает воздыханья
Зловещий кашель; о, печальный вид,
Когда рубцами раннего страданья
Лилейный лоб до времени изрыт,
Когда румянца жаркое пыланье,
Как небо летним вечером, горит!
Сгорают все — мечтой, надеждой, страстью
И умирают, это тоже счастье!
Но умирать не думал мой герой,
Он был, наоборот, в зените славы
И вознесен причудливой игрой
Луны и женской прихоти лукавой.
Но кто вздыхает летнею порой
О будущей зиме? Обычай здравый
Побольше греться в солнечные дни,
Чтоб на зиму запомнились они.
Жуана свойства дамы средних лет
Скорее, чем девицы, замечали;
У молодых к любви привычки нет,
Они ее по книжкам изучали
Их помыслы мутит любой поэт
Причудами лирической печали.
Ах! Возраст милых женщин, мнится мне,
Высчитывать бы надо по луне!
Как и луна, они непостоянны,
Невинны и лукавы, как луна;
Но на меня клевещут непрестанно,
Что фраза каждая моя грешна
И — это пишет Джеффри, как ни странно,
«Несдержанна и вкуса лишена».
Но все нападки Джеффри я прощаю:
Он сам себе простит, я полагаю.
Уж если другом стал заклятый враг,
Он должен честно другом оставаться:
В подобных случаях нельзя никак
Нам к ненависти прежней возвращаться,
Мне эта ненависть противна, как
Чесночный запах, но остерегаться
Прошу вас: нет у нас врагов страшней,
Чем жены и подруги прошлых дней.
Но нет пути обратно ренегатам;
Сам Саути, лжец, пройдоха и лакей,
Из хлева, где слывет лауреатом,
Не возвратится к юности своей,
Когда был реформатором завзятым.
По мненью всех порядочных людей,
Честить того, кто не в чести, — бесчестие,
Да будет это подлецам известно!
И критик и юрист обречены
Рассматривать безжалостно и хмуро
С невыгодной обратной стороны
И человека и литературу.
Им все людские немощи видны,
Они отлично знают процедуры
И, как хирурги, вскрыв любой вопрос,
Суют нам суть явлений прямо в нос.
А кто юрист? Моральный трубочист,
Но должность у него похуже даже!
Он часто сам становится нечист
От нравственной неистребимой сажи;
Из тридцати едва один юрист
Нам душу незапятнанной покажет.
Но ты, мой честный критик и судья,
Ты так же чист, как Цезарь, — знаю я!
Оставим наши прежние разлады,
Мой милый Джеффри; это пустяки!
Марионеткой делаться не надо,
Внимая праздных критиков свистки.
Вражда прошла, и пали все преграды.
Я пью за «Auld Lang Syne»[53] и за стихи,
За то, что я, в лицо тебя не зная,
Тебя судьею честным почитаю.
И если мне за родину мою
С тобою пить, быть может, не случится,
Я с Вальтер Скоттом чашу разопью
В его почтенной северной столице.
Я снова годы детства узнаю.
Я снова рад беспечно веселиться;
В Шотландии родился я и рос,
И потому растроган я до слез.
Я вижу снова цепи синих гор,
Луга, долины, светлые потоки,
Береты, пледы, непокорный взор
Младенческой романтики уроки!
И Дий, и Дон я помню до сих пор,
И мост Балгунский, черный и высокий,
И «Auld Lang Syne», как отблеск юных дней,
Сияет снова в памяти моей.
Не поминайте ж мне, что я когда — то,
В приливе бурных юношеских сил,
С досады оскорбил насмешкой брата,
Когда меня он слишком раздразнил.
Признаться, мы ведь оба виноваты,
И я не мог сдержать драчливый пыл:
Во мне шотландца сердце закипело,
Когда шотландца брань меня задела.
Я не сужу, реален или нет
Мои Дон-Жуан, да и не в этом дело —;
Когда умрет ученый иль поэт,
Что в нем реальней — мысли или тело?
Причудливо устроен белый свет!
Еще пытливость наша не сумела
Решить проблему вечности, и нам
Невнятна суть вещей ни здесь, ни там.
Жуан мой стал российским дворянином,
Не спрашивайте, как и почему,
Балы, пиры, изысканные вина
Согрели даже русскую зиму!
В такой момент способны ли мужчины
Противиться соблазну своему?
Подушке даже лестно я приятно
Лежать на царском троне, вероятно.
Жуану льстила царская любовь;
Хотя ему порой бывало трудно,
Не, будучи и молод и здоров,
Справлялся он с обязанностью чудно;
Он цвел, как деревце, и был готов
Любить, блистать, сражаться безрассудно.
Лишь в старости унылой и скупой
Всего дороже деньги и покой.
Но, видя (что отнюдь не удивительно!)
Заманчиво-опасные примеры,
Он начал наслаждаться расточительно
И пользоваться жизнью свыше меры.
Оно и для здоровья ощутительно;
Слаб человек, а во хмелю карьеры
Себялюбив становишься порой,
И сердце покрывается корой.
Я рад заняться нашей странной парой;
Но офицера юного союз
С императрицей, в сущности нестарой,
Подробно описать я не решусь.
Не восстановит молодости чары
Ни власть монарха, ни усердье муз.
Морщины — эти злые демократы
Не станут льстить ни за какую плату!
А Смерть — владыка всех земных владык,
Вселенский Гракх — умело управляет.
Любого как бы ни был он велик,
Она своим законам подчиняет
Аграрным. И вельможа и мужик
Надел один и тот же получают,
Безропотно реформе подчинясь,
И никакой не спорит с нею князь.
Жуан мой жил, не тяготясь нимало,
В чаду безумств, балов и баловства,
В стране, где все же иногда мелькала
Сквозь тонкие шелка и кружева
Медвежья шкура. Роскошь обожала
Российская, — подобные слова,
Быть может, неприличны для царицы,
Российская венчанная блудница.
О чем же мне писать? Кого судить?
Как сложен мой роман замысловатый!
Притом я сам готов уже вступить
В сей Дантов лес, дремучий и проклятый,
Где лошадей приходится сменить
И, умеряя жизненные траты,
В последний раз на молодость взглянут,
Смахнуть слезу и… грань перешагнуть!
Я вспоминать об этом не хочу,
Но одержим сей мыслью бесполезной;
Так скалы покоряются плющу,
А любящим устам — уста любезной.
Я знаю, скоро и мою свечу
Погасит ветер, веющий из бездны.
Но полно! Не хочу морочить свет!
Я все же не философ, а поэт.
Заискивать Жуану не случалось;