Какой-нибудь общительный скелет
Вам навязать стремился tete-a-tete.
И страх способен наносить увечья!
Жуан открыл глаза и даже рот.
Когда врата открыты красноречья,
Ни звука наш язык не издает…
Слаба, конечно, воля человечья,
Когда момент ужасный настает.
Итак — открылся рот, как говорилось,
А вслед за сим — о ужас! — дверь открылась.
Казалось, петли издавали хрип,
«Lasciate ogni speranza voi ch'entrate»,[122]
Как Дантовы терцины, — и могли б
Перепугать и бравого солдата…
Ужасен каждый шорох, каждый скрип
В глухую полночь, под лучом Гекаты,
Когда дрожит — прости ее господь!
Перед бесплотным духом наша плоть.
Открылась дверь с каким — то плавным взмахом,
Подобным взмаху птичьего крыла,
И в тот же самый миг (клянусь аллахом!)
Сама собой обратно отошла.
И вот, колебля как бы тайным страхом
Огонь свечи посереди стола,
Явилось на пороге черной тенью
Монаха роковое привиденье.
Сперва Жуан, понятно, задрожал,
Но на себя тотчас же рассердился,
Что пред бесплотным духом оплошал;
В нем дух иного сорта пробудился;
Он кулаки и зубы крепко сжал
И доказать обидчику решился,
Что, если плотью дух руководит,
Бесплотный дух ее не победит!
Ужасный гнев Жуана охватил,
Старинная вскипела в нем отвага.
И что же? Призрак сразу отступил,
Когда в его руке увидел шпагу.
Однако вовсе он не уходил,
Но пятился, не прибавляя шагу;
Жуану он рукою погрозил
И, очутившись у стены, застыл.
Жуан смотрел в упор на привиденье
И, замирая страхом и тоской,
Холодное стены прикосновенье
Вдруг ощутил дрожащею рукой.
(Всего страшней подобные явленье:
Какой-нибудь ничтожный домовой
Героя напугать способен боле,
Чем тысячное войско в рангом поле!)
Но все-таки монах не уходил.
Жуан заметил глаз его сверканье,
Он даже, как ни странно, ощутил
Виденье осторожное дыханье
И, приглядевшись ближе, различил
Неясные живые очертанья:
Румяные уста, изящный нос;
И легкий локон шелковых волос.
Тут мой герой невольно встрепенулся,
Решившись снова руку протянуть.
И что же? Неожиданно наткнулся
На нежную трепещущую грудь!
(Когда стены он давеча коснулся,
Он, видимо, ошибся как-нибудь!)
На этот раз рука не заблудилась:
Вздымалась грудь, и даже сердце билось.
Прелестный дух испуганно дышал,
Потупившись лукаво и смущенно;
Его лица почти не защищал
Унылый, мрачный траур капюшона
Он медленно на плечи опадал…
Кого ж узрел герой мой удивленный
В игриво-нежном образе мечты?
Графини Фиц-Фалк милые черты!
ПЕСНЬ СЕМНАДЦАТАЯ
Мир полон сирот; говоря точней,
Есть сироты в прямом значенье слова,
Но одинокий дуб порой пышней
Дерев, растущих тесно, бестолково.
Есть сироты, чья жизнь еще грустней:
Их нежности родительской сурово
В младенчестве лишил жестокий рок
И на сиротство их сердца обрек.
Единственные дети представляют
Особый случай, именно о них
Упрямо поговорка заявляет:
«Единственный ребенок — баловник!»
Я знаю точно, — если нарушают
Родители при воспитанье их
Любви границы, — бедное созданье
Растет, как сирота, без воспитанья.
Словечко «сирота» рисует нам
Измученных ребят в приходских школах,
Носящихся по жизненным волнам,
Как жалкие обломки. Рок тяжел их;
Их мулами не зря назвали там.
Нам грустно видеть сирот полуголых;
Но если суть вещей уразуметь
Богатых сирот надо бы жалеть.
Самим себе предоставляют рано
Подобных сирот их опекуны,
Хотя их охраняют неустанно
Закон и все законники страны;
А в результате все — таки нежданно,
Как курица, они поражены,
Когда утенок, высиженный ими,
Бежит к воде, чтобы уплыть с другими.
Есть пошлый довод; все им защищаются
От света новых истин искони:
«Когда ты прав, так, значит, ошибается
Весь мир», — а это ереси сродни.
Но и обратный довод представляется
Возможным — небывалый в наши дни:
«Раз ты не прав — так остальные правы!»
Но может ли так быть? Не знаю, право.
Свободу слова я бы учредил
Для всех и вся. Ведь это — благодать!
Пусть каждый век стремится что есть сил
Предшествующий бурно обвинять,
Мол, был он зол, и глуп, и туп, и хил,
А ведь того не хочет замечать,
Что прежний парадокс сугубо лют, ортодоксом став;
тому примером Лютер.
Из таинств признавал он только два,
А ведьм и вовсе отрицал. Ну что же?
«К чему нам жечь старух?» — сии слова
Вполне гуманны, но — прости мне, боже,
Есть суки, чья природа такова,
Что нужно бы подпаливать их все же!
А жечь старух невежливым считается,
Хотя сэр Мэтью Хэйлс и огорчается.
Когда поставил солнце Галилей
На место, поместили Галилея
В тюрьму, чтоб он не совращал людей.
Провозглашая странную идею
Вращения Земли. И много дней
Томился он, слабея и старея,
А ныне мудрецом объявлен он.
Наверно, прах его весьма польщен!
Локк, Пифагор, Сократ — я мог бы с вами
Назвать десятки скорбных сих имен
Все мудрецы считались чудаками,
Пока их тезис не был утвержден
Умнейшие из них готовы сами
Откладывать до будущих времен,
Когда от лавров проку будет мало им,
Всю славу, коей мы великих балуем.
Но если и титаны так скромны,
Мы, мелкий люд, на рок не обижаясь,
Уж вовсе быть покладисты должны.
Я, например, от всей души стараюсь,
Да желчь меня замучила, вредны
Мне впечатленья — сразу я взрываюсь;
Я стал бы totus teres,[123] как мудрец,
Но дунет ветер — и всему конец!
Итак, остался мой прекрасный дон
В том щекотливом, «лунном» положенье,
Когда принять мужчина принужден
Без колебаний смелое решенье.
Но сохранил ли добродетель он
Иль сгоряча поддался искушенью,
Я не скажу, меня не подкупить;
Вот разве поцелуем, может быть.
Вопрос я оставляю нерешенным.
Итак, настало утро. Завтрак. Чай.
(Его не петь, а только пить дано нам.)
Но лиру я попортил невзначай,
Бренча хвалы влиятельным персонам
Гостям Амондевилла. Примечай:
Последними изволили явиться
Графиня и Жуан невиннолицый.
От встречи ль с призраком (боюсь сказать)
Иль от чего другого — полусонным
Был мой герой. Он мог бы так устать,
Когда бы дрался с целым батальоном!
Он жмурился, стараясь не дремать;
Графиня тоже с видом истомленным
Сидела тихо и бледна была,
Как будто до рассвета не спала.