Донбасс — страница 22 из 79

Всю дорогу он рассказывал о своих успехах на вечерницях, о том, сколько женских сердец разбил. Все видели: врет парень! Но он врал артистично, красиво и как-то очень добродушно, не требуя себе веры и не обижаясь, когда ему в глаза говорили, что он заврался.

— Ну и вру! — соглашался он. — А ты зачем же слушаешь? Значит, я хорошо вру. Я, может, писателем собираюсь стать. А? Что?

Все потешались над ним, а когда он уж очень надоедал своей болтовней, просто говорили ему: "Уйди, Сережка! Надоел!" И он уходил.

Всерьез его и тут никто не брал. Только Светличный озабоченно следил за ним: "Этот сбежит первый!"

Но он не сбежал, а как-то, даже раньше всех других, вошел в частную жизнь рудника, обзавелся приятелями, хвастался даже, что и девчат имеет знакомых. Дважды приходил он в общежитие поздно и навеселе. Когда Светличный стал распекать его за это, он кротко все выслушал и вздохнул:

— Правильно объясняешь! Хулиган я. Так и наш секретарь выговаривал, бывало. — Потом с любопытством посмотрел на комсорга. — Теперь исключать будете, чи как?

Когда ребят распределяли по профессиям, на Очеретине споткнулись.

— Ну, а этого вертлявого куда? В коногоны или в лесогоны?

— В ветрогоны его, — сострил Мальченко.

Определили Очеретина в лесогоны, но через несколько дней он сам уже как-то перевелся в забойщики.

— В забое, ребяты, заработки лучше! — объяснил он, подмигивая. — Я как первую получку получу, кашне себе куплю. Шелковое, с кисточками. И калоши. Сроду я в калошах не ходил, интересно!

Ребят, убегавших с шахты, он искренно не мог понять.

— И куды бегут? В деревню! Вот новости! Так разве ж можно деревню с шахтой сравнить? На шахте ж культура! Кино каждый день, и в воскресенье футбол. От чудаки!

Разумеется, никто ему не поверил, когда он объявил однажды, что сегодня он норму вырубил.

Все засмеялись только.

— Ох, и здоров же ты врать, Сережка!

И он сам засмеялся. Подмигнул. А потом стал врать про свой роман с ламповщицей Настей.

— Ужасный роман получается, ребяты. У Настьки жених во флоте…

А норму он действительно выполнил. И на следующий день тоже. И на третий день опять. В комсомольскую лаву он пришел уже как надежный забойщик.

Теперь по вечерам в общежитии он хвастался тем, сколько заработал и что купит на эти деньги.

— Я, ребяты, себе костюм куплю, чистой шерсти, и туфли "Скороход". А Насте, так и быть, джемпер подарю, шелковый. Пусть пользуется… — Недавний батрачонок и сирота, отродясь целой десятки в руках не державший, он словно опьянел сейчас от возможности покупать все, чего душа хочет; в своих мечтах он уже накупил больше, чем заработал. — А еще я гитару себе куплю или велосипед. Буду на шахту на своем велосипеде ездить, как буржуй… Красота, ребяты!

— Рвач ты, Сережка, вот ты кто! — зло сказал ему однажды Глеб Васильчиков, сам ни разу еще не выполнивший норму.

Очеретин опешил.

— Кто я? — спросил он, часто моргая своими белесыми ресницами.

— Рвач ты. Душонка кулацкая, — повторил Васильчиков.

И Сережка, еще ни разу в своей жизни ни на кого не обидевшийся и привыкший ко всяким поносным словам, вдруг почувствовал себя оскорбленным.

— Отчего же я рвач, Светличный, а? — жалобно обратился он к комсоргу. — Ну, хулиган я, это да, не отрицаю. А зачем же рвач? Я ни у кого не ворую…

— Ты что про Сережку сказал? — тихо спросил Светличный Васильчикова, и брови его сдвинулись вдруг к переносице.

— Рвач он. Видишь — он за длинным рублем сюда приехал…

— А ты приехал зачем?

— Я? Я по сознанию… — важно ответил Глеб.

— Значит, ты сознательно свою норму не выполняешь? — спросил Светличный.

— Это… это ни при чем здесь…

— Нет, при чем. Грош цена твоему сознанию, когда за ним дела нет. Болтун ты… сознательный пустозвон, вот кто! А Сережка, — сказал он громко, чтобы все слышали. — Сережка — молодец! Он смело может всякому в глаза смотреть: за ним долга нет. Он свой уголь дает. А деньги он заработал честно.

— Честно, честно, вот именно!.. — обрадовался Сережка и подмигнул, сразу развеселившись.

На другой день после этого разговора его имя впервые появилось на красной доске. Указал на это Очеретину Андрей, сам Сережка и не заметил бы.

— Вот, читай! — сказал Андрей без зависти. — С. И. Очеретин.

Сережка тупо посмотрел на доску и испугался.

— Это кто же С. И. Очеретин? Зачем? — спросил он растерянно.

— А это ты и есть.

— Чудно! — недоверчиво протянул он и еще раз прочел надпись. — А откуда ж они узнали, что я Иванович?

— В документах прочли. Ну, пойдем, похвастаешься в общежитии.

Но Очеретина теперь невозможно было оторвать от доски.

— Так это я и есть? — осклабился он и вдруг во все горло захохотал. — Правильно! С. ИЛ Как в аптеке! Постой! — испугался он. — А может, это ошибка? Не я? А? Как думаешь? Может, завтра сотрут?

— Если плохо станешь работать, — сотрут.

— Ну да… Конечно… А так… не имеют права стереть?

— Нет. Ну, идем же!

Они пошли, но Сережка еще долго оборачивался на доску.

Вечером ему торжественно вручили красную книжку. В общежитие пришел фотограф с магнием фотографировать ударников. Когда очередь дошла до Сережки, все ожидали, что он выкинет какую-нибудь штуку. Он действительно подмигнул ребятам и, вихляясь, сел в кресло, но тотчас же и растерялся. "Эта карточка на доске будет висеть! — вспомнил он и даже вспотел. — Это уж не шутки!" Таким он и получился на фотографии — растерянно-испуганным, с петушиным хохолком на лбу.

— Как фамилия? — спросил равнодушно фотограф.

— Сергей Иванович Очеретин, — чужим голосом ответил Сережка. Он был явно не в своей колее. Старая, скоморошья линия поведения была уже невозможна для С. И. Очеретина, новая линия не находилась.

Несколько дней он бродил как неприкаянный, потом пришел к Светличному.

— Я сегодня сто двадцать процентов дал, — сказал он угрюмо. И посмотрел на комсорга.

— Хорошо! Молодец! — обрадованно ответил тот.

— Да, — помялся Сережка. — А теперь что?.. — спросил он.

— Теперь? — засмеялся Светличный. — Теперь — полтораста давай.

— Хорошо. Дам полтораста.

Он потоптался на месте, потом вздохнул.

— А имею я право Митю Закорко вызвать? — вдруг спросил он.

— Отчего же? Только он две нормы дает.

— Хорошо. Две дам.

Он опять потоптался, потом, не глядя на Светличного, сказал:

— А выпивать я теперь, значит, не имею права… поскольку ударник?

— Нет, отчего же! Если в меру — можно.

— А за это не вычеркнут?

— Если в меру — нет, — засмеялся комсорг.

— Ну-ну! — пробурчал Сережка и вдруг радостно, ото всей души расхохотался. — Чудно-о! Если в наш район про меня написать, не поверят, ну, ей-богу, не поверят! — Он хотел подмигнуть, как бывало, но это у него теперь не получилось. — Ну, до свидания пока! — солидно сказал он и вышел.

Светличный ласково посмотрел ему вслед.

— Ишь ты! — усмехнулся он и покрутил головой.

Весь этот день он был в празднично-радостном настроении. Вспоминал Сережку. Как он, хмыкая носом и топчась, выспрашивал себе новую цель: а теперь что? "Это в нем человек проснулся! И какой человек! Гордый, с чувством собственной силы и достоинства".

"Но это не я в нем разбудил! — честно признавался себе Светличный. — Я его и не приметил. Это шахта разбудила, труд. Как же мне теперь разбудить огонек в Викторе Абросимове, в Мальченко, в Васильчикове? Нет, плохо я работаю, плохо. Надо мне серьезно взяться за них".

И он "брался" за отстающих, стыдил, ставил Сережку в пример, "накачивал". Он и сам еще был молод и неопытен, он думал, что стоит "накачать" человека, — и он полетит, как воздушный шар. Сложная наука воспитания человеческого характера была еще неведома ему; он просто и не умел разбираться в душевных тонкостях и настроениях ребят.

Он злился, кричал на них, срамил на собраниях, — помочь им он еще и сам не умел. Особенно Виктору.

А Виктору надо было помочь. С ним было совсем плохо.


11

Однажды утром Виктора разбудило какое-то странное дребезжание — нет, жужжание — оконных стекол. Он проснулся, вскочил, прислушался. Стекла жужжали. Казалось, тысяча звонких пчел бились в окна, требуя, чтобы их впустили…

— А-а! — с тоской догадался Виктор. — Зовет уже! — И вдруг почувствовал, что сегодня он никак не сможет заставить себя встать и пойти на шахту. Да и не хочет!

Он опустил голову на подушку — подушка была добрая, родная, — но глаз не закрыл. Перед его койкой по-прежнему висел плакат: "Шахтер, дай добычь!" Как всегда, слова сразу же бросились на Виктора, едва только он неосторожно повел головой. Сейчас эти слова были неприятны ему. Особенно второе, требовательное: дай!

— А я не хочу! — сказал Виктор и, натянув одеяло на уши, шумно повернулся на левый бок.

Стекла продолжали дрожать и тренькать. Это только спросонья могло показаться парию, что они жужжат. Они просто звенели, сотрясаемые необыкновенным хором гудков, никогда еще не бывшим таким согласным и дружным, как в это утро. Обычно гудки возникали поодиночке, отставая друг от друга на пять, десять, даже пятнадцать минут. А сегодня они взревели все вдруг, разом, словно сговорились растормошить Виктора.

Он спрятал голову в подушку. Не хочу! Не хочу вставать!

Но над ним уже наклонялся Андрей.

— Эй, вставай, вставай, Витя. Вставай, братику! Пора! — говорил он, бережно, но настойчиво расталкивая товарища, казавшегося ему спящим. — Вставай! Слышишь — гудки…

Виктору пришлось приподняться.

— Что это они сегодня взбесились? — недовольно пробурчал он, еще не решив, что делать — притворяться ли больным, или сказать прямо и дерзко: не желаю больше! — У, черт, как воют! — поежился он и не встал.

— Та я думаю, что то просто к празднику часы везде поставили по радио, — вот гудки и заревели разом, — объяснил Андрей. — А ты вставай, вставай, Витя! — умоляюще прибавил он. — Ну, что же ты, ей-богу! Ну, нельзя ж!