Дондог — страница 15 из 47

— Внизу, среди деревьев, — подсказал он.

Теперь он указывал левой рукой на условную треть пейзажа. Вяло обвел эту треть.

— А, да, вижу, — сказал Дондог. — Бетонные одноэтажки.

— Это Кукарача-стрит, — сказал Маркони.

Бетонные одноэтажки среди деревьев, с просмоленными крышами. Дондог к ним присмотрелся. Ничего особенного.

— Кукарача-стрит, — повторил он. — Ну и что?

— Там вам предстоит умереть, — сказал Маркони.

Дондог воспринял информацию, но никак на нее не среагировал. Всегда слегка немеешь, услышав фразу подобного рода. В ней невольно начинаешь видеть какую-то угрозу. Швитт или не швитт, Маркони говорил с невыносимой объективностью, словно палач, описывающий препорученному его заботам осужденному детали своего ремесла. Дондог покачал головой. Он продолжал изучать раскинувшиеся внизу скверные постройки и свалки. Ему не хотелось выдавать свои чувства. На данный момент он не обнаружил в Маркони ни грана враждебности, но у него сложилось впечатление, что ситуация может измениться.

— Джесси Лоо сказала, что это не так уж и важно, — сообщил Маркони.

— Что? — рассердился Дондог. — Что не так уж и важно?

— Не знаю, — сказал Маркони. — То, наверное, что произойдет на Кукарача-стрит.

— Для меня еще как важно, — сказал Дондог.


С добрую четверть часа они не произносили ни слова, опершись локтями о балкон, втягивая, словно астматики, кипящий воздух. Медленно хмурилось небо, но гроза никак не могла разразиться. Каждые десять-двенадцать минут небосвод прорезала зигзагом вспышка без раската грома, но ничего за этим не следовало. Облака спаялись в единый слой, равномерный, как расплав олова.

Этажом ниже никак не могла угомониться цикада. С минуту она громко верещала, потом успокаивалась. Ей никто не отвечал. В следовавшей за стрекотом тишине иногда было слышно, как падает одинокая, огромная капля, разбивается о кожух кондиционера. Ливень свелся к этим хаотичным всплескам. Трудно было понять, идет дождь или нет. Напротив Надпарковой линии, с другой стороны от Сити, были и люди, и движение, машины, торговые улицы, но сюда лишь изредка долетали житейские звуки. Казалось, ты на краю света.

Казалось, что ты на краю света, перед тобой — Кукарача-стрит, и, коли тебя зовут Дондог Бальбаян, ты понимал, что ты как бы и на краю своей жизни.

Маркони попытался возобновить разговор.

— Я знаю, что вы разыскиваете нескольких людей, чтобы их убить, — сказал он.

— Ну, убить, — сказал Дондог. — Легко сказать. Кажется, они уже мертвы.

Цикада смолкла. Черные птицы не утруждали себя больше перелетами в глубине ландшафта. Они лениво перебирали крыльями, сваливаясь с одной крыши на другую. Никаких животных звуков. Гигантская капля дождя устремилась к земле. Взорвалась на пластиковом навесе. Все было спокойно.

— Джесси Лоо дала понять, что речь идет о мести, — сказал Маркони.

— Не знаю, может, и о мести, — сказал Дондог. — Когда выходишь из лагеря и вот-вот умрешь, хочется убить двух-трех людей. Людей, которых когда-то знал. Не знаю, месть ли это.

— Вон оно что, — сказал Маркони.

— Как бы там ни было, хочется, — сказал Дондог.


Прошла минута. Совсем рядом одна из капель врезалась в выдающийся из фасада бетонный прямоугольник.

— Мне трудно их разыскать, — сказал Дондог. — Мое сознание увечно. Память копошится в грязи без формы и цвета. Я помню только некоторые имена.

— Ну так скажите, — приободрил его Маркони.

— Гюльмюз Корсаков, Тонни Бронкс, — сказал Дондог. — И, может быть, Элиана Хочкисс. Но про нее я не уверен.

— Гюльмюз Корсаков… — выдохнул Маркони.

Дондог повернулся к нему. Руки Маркони блестели от пота, на них жалкими серыми сгустками налипли утопшие насекомые. Маркони тяжело дышал. Его кожа безошибочно свидетельствовала об общем органическом упадке.

— Вам, похоже, это что-то говорит, — вымолвил Дондог.

— Что? — сказал Маркони.

— Корсаков, — сказал Дондог.

— А, да, Гюльмюз Корсаков, — сказал Маркони.

— Вы его знали? — спросил Дондог.

— Да, — сказал Маркони. — Ну и натерпелся же он, перед тем как умереть.

Повисла тишина. Маркони больше ничего не сказал. Он предоставил своим глазам шарить в направлении Дондога, но не смотрел именно на него, потом сглотнул слюну.

— На него имела зуб некая Габриэла Бруна.

— А, — сказал Дондог.

— А вам это имя что-то говорит? — спросил Маркони.

Дондог, перед тем как ответить, задумался.

— Знаете, — осмотрительно начал он, — это весьма ходовое имя. Еще в детстве я знал двух женщин по имени Габриэла. Они были чрезвычайно похожи. Мне кажется, знаете ли, что я их путаю. Путаю по большей части. Они были убиты в одну ночь. Моя бабушка и мать моего друга.

— Ох, как она над ним наизмывалась, — вздохнул Маркони.

— Габриэла Бруна?

— Да.

— Над Гюльмюзом Корсаковым, вы хотите сказать?

— Да, над Гюльмюзом Корсаковым.

— Он же этого и заслуживал, разве не так? — сказал Дондог.

— Ну да, — нахмурился Маркони, потом ушел в себя, в свои воспоминания, и более ничего не произнес.

Сгустились сумерки. Опускалась ночь. Они оба час за часом не шевелились. На небе не было звезд, но рассеянный свет позволял различить сгустки материи и очертания. Со стороны Кукарача-стрит поблескивал крохотный огонек, возможно пламя керосиновой лампы.

— Дождь так и не пошел, — сказал Дондог.

— Так и не пошел, — сказал Маркони.

7Крики и брюзжание

Позже им надоело задыхаться, стоя на балконе, который знойной ночью отдавал обратно накопленный за день жар, и они снова очутились внутри 4А, в гостиной, где можно было присесть и вдыхать чуть менее зловонный, нежели на склоне дня, но по-прежнему отягченный мотыльками, спорами и миазмами воздух, вдыхать и от него отплевываться. Они расположились в темноте, развалившись случайным образом и не претендуя на территорию, но все же стараясь не оказаться слишком близко друг к другу. Температура в квартире была такой же убийственной, как и снаружи.

Первый час они почти не шевелились. Они ждали, когда замедлит свой ток пот. Зайдя в комнату, Дондог вновь надел телогрейку, и, даже когда сохранял полную неподвижность, ручейки рассола размывали ему хребет, бедра, бока. Маркони не двигался, но и он потел, пот бил из него ключом.

Здание было пусто, говорит Дондог. Ни звука в пользу того, что в соседних квартирах кто-то есть. Они забрались далеко от центра Сити, в сектор, обитатели которого куда-то делись. Тем не менее по сети подвесных улочек и коридоров кое-какие городские звуки доносились и до Надпарковой линии. Нельзя сказать, чтобы они нарушали ночную тишь, но при желании их можно было услышать. Достаточно было навострить ухо. Например, размеренное биение насосов мафии, которые перегоняли воду из-под земли в резервуары на крыше. С некоторых пор также ничуть не менее навязчивый и монотонный барабанный бой, удары в ритуальный барабан: в таком месте, как Сити, всегда отыщется церемония в самом разгаре или шаманский танец на задворках никому не ведомого, необнаружимого и неосвещенного лабиринта. Барабан, надо думать, был огромных размеров, и били в него без устали. Он испускал замогильные колебания, которые расстояние преобразовывало в призрачные волны.


Эти звуки совершенно меня не отвлекали, говорит Дондог. Я размышлял о Габриэле Бруне, о Маркони, о Гюльмюзе Корсакове.

Меня отнюдь не радовала смерть Гюльмюза Корсакова, ибо причиной ее стал не я, говорит он. Я не знал, о какой Габриэле Бруне говорил Маркони, и не имел никакого желания вступать по этому поводу в беседу, ибо этот тип по-прежнему не вызывал у меня доверия. Он не нападал на меня и вел себя не как швитт, но что-то в нем продолжало вызывать у меня беспокойство. Не хочется вести важные разговоры с тем, кого подозреваешь, что на самом деле он не слепец. Мне, однако же, было бы приятно увериться, что Гюльмюз Корсаков был наказан и убит должным лицом в должное время, говорит Дондог. Маркони навел на мысль, что это взяла на себя Габриэла Бруна, какая-то Габриэла Бруна заставила Гюльмюза Корсакова, пока он не умер, настрадаться, и мне хотелось знать больше о личности этой женщины. Следовало бы расспросить Маркони, говорит Дондог, стребовать с него уточнения, и тогда бы я наверняка смог восстановить всю историю. Но я не решился на беседу с этим человеком. Нет никакого желания обращаться к тому, кто пыхтит во мраке и при этом не враг и не друг.


Ночь под выходившими на Надпарковую линию окнами была не вполне безмолвной, продолжает Дондог. Царил покой, но подчас с Кукарача-стрит доносились отголоски голосов и даже смех. Открывалась на мгновение-другое дверь, чтобы впустить или выставить гуляку, и, стоило ей закрыться, все опять успокаивалось. И тогда становилось слышно темноту. Лаяла собака. Гукали на пустырях жабы. В окрестностях четвертого этажа вели охоту летучие мыши.

Несмотря на жару, Дондог вновь облачился в свою лагерную телогрейку, я уже упоминал об этом, говорит Дондог. Ему не хотелось оставлять ее без присмотра на бельевой веревке, но прежде всего его мучила ностальгия по лагерям, и ему казалось, что он не так гол перед лицом судьбы, когда облачен в свою тюремную униформу. Телогрейка причиняла неудобство, прибавляя еще несколько градусов к окружающей температуре, зато позволяла избежать соприкосновения с заплесневевшей искусственной кожей и квадратами линолеума. Он так и сидел на полу, привалившись к дивану, и ткань защищала его спину и зад. Каторга приучила Дондога не слишком привередничать, какою бы ни была окружающая обстановка, но здесь поверхности так и норовили замарать.

Он попытался целиком и полностью сосредоточиться на Габриэле Бруне.

Целиком на своей бабушке Габриэле Бруне, целиком на Габриэле Бруне, матери Шлюма, целиком на женщине, которая, по словам Маркони, уделала Гюльмюза Корсакова. Исходя из этого он пытался о чем-нибудь вспомнить.

Ничто не приходило на ум.