Дондог — страница 9 из 47

— А родители? — осведомился Дондог. — Они знают, что мы идем на баржу?

Йойша раскачивал на вытянутой руке ранец. Вид у него был беззаботный, но, полагаю, беззаботным он не был.

— Когда мы будем на барже, они придут за нами? — спросил он.

Женщина погладила нас по голове, наклонилась и поцеловала Йойшу. Она присела перед моим младшим братом на корточки, чтобы расправить шарф у него на шее, потом снова его поцеловала. Она действительно вся пропахла костром, псиной, бензином. Поначалу она немного меня напугала, но теперь, когда прижала нас к себе, показалась мне милой и доброй.

— Послушайте, — сказала она. — Послушайте, дети. Ваша бабушка подойдет туда немного погодя, но не родители. Сегодня вечером они за вами не придут. Вы ляжете спать на барже.

— А завтра, — сказал Йойша, — мы что, отправимся в школу прямо на барже?

— Завтра школы не будет, — сказала мать Шлюма.

— Как? — с комическим преувеличением удивился Йойша. — Завтра не будет школы?..

Новость явно привела его в восторг.

— Скажи-ка, а что у тебя с ногой? — внезапно спросила мать Шлюма. — Ты что, упал?

— Да, — тут же встрял я. — Упал во дворе. Его толкнул кто-то из больших.

— Так и было, — подтвердил Йойша. — Меня толкнул большой.

— Он сделал это нарочно? — осведомилась мать Шлюма.

Йойша вновь принялся раскачивать ранец во все стороны. От волнения у него порозовели щеки.

— Нет, он сделал это не нарочно, — сказал я. — Бывает и так.

4Баржи

Чтобы спуститься к реке, предстояло пересечь развалины старого порта, того, что был разрушен во время второй войны. Обосновавшись на бетонных обломках, за нами наблюдали чайки. Огромные чайки с равнодушными глазами. Наше вторжение их не потревожило. Йойша подошел поближе. Самая большая угрожающе сгорбилась, расставила крылья и осклабила клюв.

— Осторожнее, — предупредила Габриэла Бруна. — Я их тут всех знаю. Они опасны. Ту, что разинула клюв, я в память о своей подруге прозвала Джесси Лоо.

— Джесси Лоо! — закричал Йойша. — Лежать!

Птица не отступала. Йойша топнул ногой.

— Джесси Лоо! — снова закричал Йойша. — Мы не хотим тебе зла, уймись!

Чайка с видимой неохотой сделала вид, будто его слова ее убедили, и обозначила легкое отступление. Мы лавировали среди искореженного железа и бетона. На этих развалинах город кончался. Далее простиралась заурядная сельская местность: луга люцерны, тополя, шоссе, дачи с закрытыми ставнями.

— Это остатки моста, который взорвался в войну, — сказал Йойша, очень гордый, что может блеснуть своими познаниями перед взрослыми.

— Да, — подтвердила Габриэла Бруна.

— Его подорвали? — спросил я.

Я притворялся, что не знаю. На самом деле я наизусть выучил обстоятельства этой операции, число убитых и даже происхождение использованной взрывчатки, но надеялся еще раз услышать эту историю, на сей раз из уст новой рассказчицы, другой Габриэлы Бруны, личности почти экзотической, поскольку она была матерью Шлюма.

— Да, — сказала Габриэла Бруна. — Его взорвали партизаны.

Она ничего не добавила. За полосой камыша начиналась проселочная дорога, которой никто, кроме матросов с барж и их семей, не пользовался. Дальше вновь тянулась набережная. Берег в свое время был обустроен, но теперь являл собой всего лишь заброшенный, заросший травою, весь в проплешинах луж участок земли. На щеках, на волосах у нас оседали ледяные капельки воды. Мы замерзли. За туманом скрылся другой берег. Стали невидимками длинные цеха и труба завода, на котором строили танки. Над рекой, над Шамианой, летали другие, куда более дружелюбные чайки. Их было много, чуть крикливых, и планировали они над самой водой.

— А я могу спеть партизанскую песню, — сказал я.

— А, да… хорошо, Дондог, — похвалила меня мать Шлюма.

Поскольку она ничего не добавила, петь я не стал. Я пел ключевые гимны взрослых, только если взрослые меня об этом просили, говорит Дондог.

Пройдя еще метров пятьсот, Габриэла Бруна на мгновение остановилась и обернулась, чтобы убедиться, что в пейзаже не появилось ничего опасного. Она прищурилась, ее ноздри трепетали. На жестком, уже чеканном как у старухи, иссушенном и мрачном лице настолько отчетливо читалась тревога, что мне припомнилась та секунда из моего ночного сновидения, когда бабушка и ее товарки сквозь зубы признали, что проиграли войну и нужно бежать дальше. От выражения ее лица у меня по коже пошли мурашки. Йойша тоже изучал ее черты, привыкнуть к которым у нас, собственно, еще не было времени. Не знаю, что он в них разобрал. Он прижался ко мне, ему хотелось поговорить, но он ничего не сказал.

Я сжал в руке замерзшие пальцы Йойши и придвинулся поближе к Габриэле Бруне, к ее ворсистому бедру, юбке и куртке, пропахшим огнем, горючим, собаками. Придвинулся настолько близко, что мог ее коснуться. Город позади нас исчез. Мы были далеко от дома. На берегу Шамианы, в этом незнакомом месте, кроме Габриэлы Бруны нам не на кого было надеяться.

Теперь стали видны две пришвартованные баржи и на пустыре, трава на котором еще не зазеленела, остовы трех не слишком высоких, на монгольский манер, юрт. На берегу мельтешили какие-то силуэты. А дальше все сливалось в сплошную гризайль. Десятью годами ранее это место использовалось как погрузочная площадка, и до сих пор там виднелся балансир, остатки железнодорожной ветки и фундамент ангара. Все оборудование сгорело во время войны и восстановлено не было. На этой-то заброшенной площадке и были разбиты шатры. Они простояли здесь не один сезон, наверняка даже не одну зиму. Здесь, когда баржи отправлялись с грузом в далекие края, жили школьники из семей матросов-речников. Денно и нощно их охраняли собаки, отгоняли всех неугодных, редких праздношатающихся.

Они примчались, без лая, во весь дух. Габриэла Бруна властным голосом их успокоила. Собаки обнюхали нас, облизали Йойше руки и вернулись к юртам, обрадованные возвращением хозяйки и лаской Йойши. Я почти ничего не помнил о своем первом посещении лагеря в прошлом году с бабушкой, но клички двух собак запали мне в память: Смоки, глянцевито-черная немецкая овчарка, и Смерч, рыжий пес-полукровка.

Лагерь оставался на этом месте довольно долго, и сегодня речники возились, его сворачивая. Когда мы были уже у самых шатров, я узнал Шлюма. Он опередил нас, проехав на велосипеде по дороге, пока мы мешкали на берегу сначала канала, потом Шамианы.

Не прекращая работы и не обращая на нас внимания, Шлюм помахал матери рукой.

— Поторопись, — сказала Габриэла Бруна.

— Ты видела, пока шла? — спросил Шлюм. — Видела солдат?

— Да, — сказала мать Шлюма. — Поторопись. Стемнеет, и они разгуляются.

— Они уже разгулялись, — сказал Шлюм. — Я видел, как молодчики из отрядов Вершвеллен выбросили кого-то из окна.

Из всех детей взрослым помогал только Шлюм. Второй из старших, Танеев, появился позже и тоже включился в сборы, но сейчас Шлюм был один.

Юрта представляет собой незамысловатую конструкцию, и несколько лет тому назад я прочитал в какой-то книге, что достаточно получаса, чтобы разъединить ее элементы и навьючить их на лошадей, верблюдов или яков. Но здесь разборка заняла куда больше времени — возможно, потому, что речники принадлежали к поколению, которое утратило контакт с кочевыми, пастушьими реалиями плоскогорий. Габриэла Бруна помогла сыну скатать и перевязать войлочную кошму, а потом занялась нашей погрузкой на первую из барж. Мы спустились в жилые отсеки. Она помогла нам устроиться. Мы ни под каким предлогом не должны были оттуда выходить.


Она выдала нам по чашке чая.

И немедля вернулась к юртам.

В том пространстве из дерева и меди, в котором мы оказались затворены, свет рассеивался весьма скупо. Топилась печка на мазуте. Она испускала сильный запах и много жара. Йойша уселся за накрытый клеенкой стол. Он вытащил из ранца черновую тетрадь и простой карандаш и принялся в тишине что-то рисовать. Он предпочел бы выбраться наружу и там победокурить со Смоки, но если мы что-то поняли, нам следовало забыть о непослушании.

— Ведите себя хорошо, мальчики, — сказала, уходя, Габриэла Бруна. — Тут остается Барток. Он за вами присмотрит.

Барток оказался окаменевшим в плетеном кресле древним старцем с невидящими глазами, время от времени он приоткрывал рот и подчас шевелил губами, не издавая других звуков, кроме едва слышного хлюпанья слюны.

Его присутствие нас ничуть не смущало, ибо нам не раз и не два доводилось сталкиваться со столетними уйбурами.

Я встал перед Бартоком и сказал:

— Знаешь партизанскую песню? Я могу ее спеть.

Старик никак не реагировал.

— В войну наш папа был партизаном, — похвастался, не переставая рисовать, Йойша. — Он пускал под откос поезда.

Я подождал еще горстку секунд, прежде чем добавить:

— Если хочешь, могу тебе ее спеть, партизанскую песню.

Я следил за губами старого уйбура. Они вроде бы шевельнулись. Я присмотрелся пристальнее. Я готов был затянуть песню и пропеть один за другим все куплеты, но вдруг мне показалось, что Барток выказывает что-то вроде неодобрения. И я смолчал.


К ночи мы отдали швартовы. В сумерках к нам присоединилось еще несколько человек, в том числе дети. Ни моя бабушка Габриэла Бруна, ни родители на борт не поднялись. Вместо того чтобы бежать как можно дальше от опасности, мы заскользили в направлении города. Причины этого до сих пор остаются мне не вполне ясны, но, возможно, они связаны с особенностями речной навигации в ночные часы, или с направлением течения, или с проблемами с мотором, или даже со встречей, которой следовало почтить каких-нибудь неведомых сумеречных подпольщиков. Мы медленно скользили в направлении города, и вскоре, после того как миновали устье канала, баржа вновь пристала к берегу. Не видя его, мы проплыли мимо жилого дома на набережной Тафарго. Порт был расположен на небольшом расстоянии от больницы. На суше не было видно ни души. По обе стороны от Шамианы все словно вымерло. В больнице не горела ни одна лампа. То же и в порту, ни проблеска.