. А если купалась, то опять же одна, и тогда заплывала так далеко, что не всякий мужчина сумел бы догнать. Сергей издали любовался ее одинокой фигурой под старой березой, задумчивым профилем, ее платьем, всегда очень красивым. Он следил за ней пристальным взглядом, не смея окликнуть, сказать «добрый вечер», познакомиться, а потом пригласить к себе в дом.
Сейчас он представлял себе вместо той кареглазой, задумчивой — белокурую, сероглазую эту: как пойдет Лида к озеру вечером, но не одна, а вдвоем с Большаковым, рука об руку, как они будут плавать, нырять, обгоняя друг друга, а потом будут долго бродить по берегу и смотреть на полоску заката над озером. И в душе его что-то сладко сжималось от радости: это было бы счастьем! Да только исполнится ли оно?..
Как-то ночью однажды он спросил у Лиды:
— Лида, вы любите летний дождь? Такой реденький, теплый.
— Люблю. Даже больше, чем солнце.
— Правда? Честно? Вот здорово! А осенний? — и не дал ей ответить. — Нет, осенью дождь, конечно, не главное в природе.
— А весной, по вашей теории, главное — птицы? — улыбаясь, заметила Лида.
— Да, кукушка. А вот летом, когда все на жаре иссыхает, — грибной теплый дождь. А вы любите музыку?
Лида только пожала плечами.
— Если дождь, то и музыку… Разве это не так?
— Ну, вот видите, как все здорово получается, — засмеялся Сергей. Он глядел на нее с неожиданно новым, особенным, нежным чувством. — Даже странно!
— Что ж тут странного, — наклонив голову, с усмешкой ответила Лида. — И крестьянка чувствовать умеет… Небось знаете, изучали!
Он был несколько уязвлен ее тоном и хотел уже что-то ответить, но, подумав, сдержался. Помолчав, откровенно признался.
— До сих пор не пойму: как я мимо проехал тогда, в сорок первом?..
— А вот так и проехали. — Лида вдруг повернулась, спросила: —Скажите мне честно, Сергей Александрович, я давно все хотела об этом спросить. Вот тогда, на лугу, отступая, вы подумали, что война для солдат и для нас, мирных жителей, это разные вещи? Ну, для вас отступление на какую-то новую полосу обороны — бой, атака, потом контратака, опять наступление, а для нас, остающихся, это, кроме всего остального, еще и фашистская оккупация… Вы подумали об оставшихся?
Сергей растерялся. Теперь Лида ему задавала такие вопросы, что он зачастую затруднялся ответить.
— Ну а как же, — ответил он, ощущая неловкость. — Без подробностей, без деталей, а думал, конечно… — Объяснение прозвучало фальшиво. Он не смог ей признаться в той правде, какая была.
— Отчего же не взяли меня? Ведь я так просила…
— Ей-богу, не знаю, — ответил Сергей. Он задумался, вспоминая то время и самого себя. В самом деле, какие бы доводы он сейчас ни привел, все равно это будет обидным и горьким для Лиды. — Ну, во-первых, — сказал Большаков, помолчав, — я не верил в возможность такой оккупации, в ее длительность, что ли… В то, что немцы начнут убивать мирных жителей… женщин, детей. Это как-то еще не укладывалось в голове. А сказать тебе честно, — он обмолвился, перешел с ней на «ты», и она приняла оговорку как должное. — А сказать тебе честно, я вообще почему-то считал, что гражданское население меня не касается. Пусть решают свою судьбу как умеют. Кто хочет — уходит, а кто не хочет — пускай остается. У меня тогда не было ни времени, ни возможностей решать еще и эту проблему.
— Что ж, — заметила Лида. — Довольно жестоко. Но, по-видимому, правда.
— Да, жестокостей много… На то и война!
Они оба, надолго задумавшись, замолчали. Лида сидела в ногах у него на постели и все завертывала и развертывала на пальце кулечком обрывок газеты, а Сергей с показным вниманием тупо разглядывал потолок, черневший от копоти, весь в сплетении трещин, нанесенных почти вулканическим сотрясением почвы во время бомбежки. Спросил:
— Хорошо… Я ответил все честно. А теперь ты ответь. А что было самое страшное в дни оккупации?
— Предательство некоторых… очень близких людей, которым я верила. Готовность служить врагам — убивать, предавать…
— Ну, немногие же, наверное, предавали.
— Да, конечно. Немногие. А поэтому и страшней. Я-то верила всем. А эти немногие… Они ведь не сразу же, не в секунду созрели, превратились в карателей, в старост, в доверенных лиц, в полицаев. Как девочка Виктя…
— А кто это — Виктя?
— А подружка моя. Довоенная, школьная… Виктория. Что означает победа, — объяснила с неловкой наивностью Лида. — Пока наши шли, пела им под гитару «Синенький скромный платочек». А как немцы явились — «Лили Марлен»… А сегодня, мне один рассказал, наводила на станцию Суховершино немецкие самолеты… Сережа, а чем это объяснить, — спросила она, — отчего это… если свой, очень близкий тебе человек предаст, то он злее врага?
— Сам не знаю. Я как-то над этим еще не задумывался.
— Жаль…
— Да, напрасно! Надо было предвидеть и это. Как те же фашисты предвидели свое собственное отступление. Готовили белую лошадь для Гитлера, для въезда в Москву, а сами копали окопы под Вязьмой и Ржевом…
— Я на них насмотрелась, — сказала Лида. — У нас немец стоял на квартире. Обовшивел весь где-то. Придет ночью с дежурства, белье снимет и голый давай молотком бить по швам. Разозлится… Говорит нам: «Вы, русские, в этом вам не откажешь, умеете умирать. А вот жить не умеете. Ничего, мы научим вас жить по-европейски».
— Ну и как? Научил?
— Научил. — Лида долго молчала, смотрела на дверь. — Очень скоро и научил. Сам в овраге расстреливал коммунистов, собственноручно. Один сильный такой был парень у нас, Петька Ершов, тракторист, встал над ямой. Немец выстрелил — и не убил, только ранил. А Петька кричит им: «Сволочи! Стрелять не умеете!..» Ну, наш Фридрих, как зверь, налетел с полицаем. Ногами забили…
— Как же ты уцелела?
— Сама удивляюсь. Этот Фридрих ухаживать было начал за мной. Что тут делать? Куда деваться? Хоть в петлю лезь. Отец думал-думал… До войны-то он жил на кордоне. Там домик есть, пасека. Глухомань. Только волки под окнами бродят. Ну и сплавил меня. Взятку старосте дал. Лисицу старостихе на воротник, сала, меду, баранины. А Фридриху объяснил: тяжело заболела. Мол, оспа, вся черными язвами. Ну, тот и отстал. Даже съехал с квартиры.
— А в школе у тебя много было подруг? — спросил Большаков.
— Нет, не очень. Виктория только… Я ведь летом обычно жила на кордоне, а там мы с отцом вдвоем. Лес да небо… Да звезды. Да книги…
Он подумал: а кто для нее Шерстобитов? Отчего при одном его имени Лида вся расцветает? Он же стар для нее. И женат. И мальчишки, сыны. Близнецы. Петька с Павкой, вихрастые, синеглазые. Ей и думать об этом не надо… Нельзя!
Сказал ей шутливо:
— А зачем полюбила женатого, Лида? А?.. Это ж будет одно только горькое горе…
Лида встала и холодно повернулась:
— Запрещаю об этом со мной разговаривать! Понимаете? Да еще таким тоном. Это дело мое! Вас оно не касается! И не трожьте!
И ушла. До рассвета у печки сидел один Капитоныч.
Потом Большаков почти целые сутки ожидал с нетерпением: вот дверь отворится и войдет опять Лида. Улыбнется ему. И — простит. И все будет по-старому.
По почему-то вошла Санька Аралова, дежурившая накануне.
Она двинула боком табурет, громыхнула партой, на которой стояли биксы, склянки с лекарствами, накрытые белой салфеткой, лежали шприцы, чертыхнулась, отбросив ногой чьи-то тапочки под кровать, откинула в сторону грязное полотенце. Уронила термометр, но осколки не собрала, а уселась на табурет и сказала с упреком:
— Вот так-то, отцы родные! Без Саньки вы никуда! Друзья мы навек, водой нас не, разольешь! — И долго сидела, сложив на коленях свои узкие, длинные руки, глядела на них.
Потом снова забегала по палате, прибираясь, где швырком, где броском, гремя крышками биксов, звеня ампулами и шприцами. Подошла к майору Жигалову, лежавшему рядом с Сергеем, и стала разматывать бинт, не отмачивая, так что всегда терпеливый Жигалов даже вскрикнул от боли.
— Вы что делаете? — спросил он, негодуя. — Сейчас кровь потечет…
— Ну и что, потечет? Потечет да перестанет. Небось обойдется, — ответила Санька, нисколечки не смущаясь. — Вы ж мужчина! А она, боль, бывает тигриная, а бывает мышиная. И еще неизвестно, которая хуже. А бывает боль с такой ма-асенький червячок, и вот она тебя точит и точит, сперва незаметно, а потом глядишь, а душа-то вся в дырьях, изъедена… Вот он, раненый, поглядит себе в душу, в эти дырья-то, и помрет. Слаб, выходит, душой…
— Глупости, право, чего вы болтаете! — возмутился Жигалов.
— Ничего, отцы родные, я не болтаю, — безунывно ответила Санька. И скорчила рожу. — Это я вас, чудаков, веселю…
— Не паясничай, — приказал ей по-учительски строго майор. — А то я тебя такой на всю жизнь и запомню.
— Ну и что? — ответила Санька, пожимая худыми плечами. — По-моему, каждый стремится, чтобы кто-нибудь его запомнил. Один матом обложит — и сам себе кажется выдающимся человеком. А другой… чем больше нас, баб, обдурит да обманет, тем и лестней ему и приятней на свете… Вон их сколько запомнят его! — и вдруг замолчала, задумалась, даже присела на койку безрукого Мясникова. — Ну, меня вы запомните за гримасничанье, за болтовню… А Лидку за что?!
— А Лиду за ум, — ответил майор. — За спокойствие, за доброту.
— Подумаешь, есть за что помнить! — обиделась Санька. — На добрых-то воду возят!
— А на злых чего?! Знаешь?! Или все же сказать?
— Нет, не знаю. И знать не хочу! — Санька выскочила из палаты и хлопнула дверью. Но тотчас опять как ни в чем не бывало влетела обратно, большеротая, белобрысая, в крупных рыжих веснушках на остром носу, прошлась козырем по палате.
— А я снова к вам, отцы родные! — объявила она. — Волк овцу любит! — И скомандовала заговорщическим тоном: — Ну, скорей признавайтесь, кому принести поильничек наоборот? Никому? Быть не может! Считаю до трех. Ра-аз, — и Санька, не дождавшись ответа, ехидно спросила: — Ну, уж так-таки никому? Это вы в знак протеста, выходит, объявляете мне забастовку? Ну я к этим трюкам привычная, я не Лидка. Я вас, миленьких, вижу насквозь, даже глубже. И пока вы лежачие, я вам честно служу, все чин чинарем, а как встанете да пойдете… Ну, уж туточки не я вам, а вы мне по гроб жизни отрабатывать будете. Да-с… Вот так-то… И чего захочу, то от вас и потребую. Ну? Запомнили, отцы родные? Усекли? Уговор дороже денег.