— Здрав будь, боярин Семен Прокофьевич, — неожиданно низко поклонился он вышедшему встречать Зализе. — Здорова будь, боярыня Алевтина.
— И ты здравствуй, Феня, — поддавшись порыву, обнял его Зализа. — Ну, как в Москве, рассказывай?!
— Андрей Толбузин кланяться тебе велел, а говорить ничего не допустил. Сказывал, пусть письмо поперва прочтет.
Старостин вытащил из-за пазухи грамоту, протянул опричнику. Изнутри выкатился и повис на тонкой веревочке массивный золотой перстень со сверкнувшим зеленью камнем.
Зализа отступил к окну, толкнул створку ставня, развернул свиток.
— Что там, Семен? — с тревогой спросила супруга.
— Все хорошо, пишет, — кивнул опричник. — Пишет, царь все мои деяния одобряет, про меня помнит и имя сам называл… Про сечу сию известия ужо дошли и скромность моя удивляет…
Зализа запнулся, перечитал неожиданное место еще раз и губах его появилась улыбка, которая стала становиться все шире и шире, растягивая бороду и усы до такого состояния, что лицо стало напоминать до предела счастливую морду обожравшегося свиной печенкой кота.
— Зимой нынешней поразила нашего любимого государя Иоанна Васильевича, — начал зачитывать вслух Зализа, — черная горячка, от которой он совсем обессилел и слег, и вскорости стал совершенно плох. Дьяк посольский Михаил предложил царю совершить духовную, дабы страну без властителя не оставить и смуту новую не разводить. Царь наш, государь, отписал завещание, объявив сына своего Дмитрия новым властителем. Надлежало честным боярам и князьям немедля присягнуть наследнику, но многие этого делать не хотели. Иоанна Васильевича ужо оплакивали. Никто слышать его слова не желал. Все забыли священный долг: кричали, спорили над самым одром безгласно лежащего больного. На следующий день Иоанн вторично созвал бояр и приказал им присягнуть своему сыну. Многие присягнули, а многие отказывались волю умирающего исполнить. Бояре хотели возложить венец на его брата Юрия, ибо этот несчастный князь был обижен природой, и вольницы их ограничить ничем не мог. И такое потрясение измена боярская в душе государя Иоанна Васильевича возымела, что он, уже дары святые принявший, со смертного одра встал, бил многих людишек посохом на месте, а многих воскрешением своим до стыдного дела испугал. Волю свою царь потребовал исполнить, и ноне о смерти своей более не думает. Изменщиков подлых государь по милости своей простил всех до единого, но имена их запомнил, и доверия этим служилым людям больше не кладет.
Зализа свернул грамоту и поймал в пальцы перстень.
— А меня государь за службу честную благодарит и в знак особой милости своей кольцо это в подарок посылает.
Опричник примерил перстень к своей руке — он садился только на мизинец. Тогда он поднял руку жены и одел кольцо ей на средний палец.
— Не хочу! — попятилась Алевтина.
— Подарок царский, — покачал головой опричник. — Многого стоит.
— Не хочу.
— Не нужно, Алевтина, — он обнял супругу и прижал ее к себе. — Не государь, я твоего отца в измене заподозрил, я в Москву отправлял. А государь его невиновность ощутил и во всем помиловал. Ты меня, меня за это прости, дурака. А царь тут не при чем.
Боярский сын Феофан Старостин предпочел отступить и выйти из горницы.
Поутру Зализа играл с саблей. Не то, чтобы специально приемы какие учил, удары отрабатывал — просто играл. Бродил снаружи частокола, где никто под клинок подскочить не мог, в одной косоворотке да стеганых штанах, благо рана на шее наконец-то затянулась и платков всяких на шею более никто не вязал, и баловался. То сверкающую мельницу вкруг себя рисовал, стальным полупрозрачным веером закрываясь, то почки на ольховых ветках кончиком лезвия срезал, но снежинки на него ловил. Булатный суздальский клинок его, круто изогнутый, почти в три пальца шириной и в полмизинца толщиной на обухе, служил верой и правдой пятый год — даром, что не им самим, а артелью кожевенной был куплен. О ливонский доспех не крошился, любимую татарами толстую бычью кожу резал, как масло; в рубке, подобно стеклу, не лопался.
Но если дедовский прямой меч всегда плечом крепок был, то прочность сабли — уже от руки зависит. Просто научиться в кулаке ее держать — мало. Свыкнуться с ней нужно, сжиться. Продолжением тела должна стать, прирасти к ладони, как еще один из пальцев. Чтобы без раздумий, как кончиком пальца муху надоедливую сшибаешь, али ногой камушек с дороги отбрасываешь — так же и саблей мог и упавшую снежинку поймать, и лист кленовый, кружащийся, пополам разрубить, и сквозь приоткрывшуюся во вражеском доспехе щель успеть до позвоночника дотянуться. Потому-то и играл своей сабелькой опричник при каждой свободной минуте. Что при объезде Северной Пустоши на привале, пока кулеш в котелке дозревает, с нею прогуливался, травяные колоски сшибал, что поутру, пока тело силы еще не набралось, за частоколом игрался. С рогатиной силы попытать — это коня седлать надо, на тропу лесную или иное место тихое отъезжать. А саблю — из ножен деревянных, тисненой замшей обтянутых, вынул — и балуй.
Бывший черносотеннец, Зализа отлично понимал, что стрелять с лука так, как иноземная девица или даже боярин Батов бьют, он никогда уже не сможет. Лук, это такая штука, что с ним еще в колыбели нужно начинать проказничать. А вот сабля или рогатина — другое дело. За пару лет можно так сжиться — в любой сече без страха резаться, любому татарину в глаза глумливо смотреть. Да кистень еще штука привычная — но им работать, отвага куда большая нужна. Раз промахнешься: убьют немедля. Им ведь ни закрыться, ни удара отвести нельзя, да и без замаха силы в кистене нет никакой.
А сабля — сабля хороша. И от чужого клинка прикроет, и сама врага пополам развалить может, и красива — просто глаз порою не отвести.
— Семен Прокофьевич, иноземцы к вам из Каушты прибежали! — издалека, не желая попасть под шальной выпад, закричал подворник. — Не в себе оба, вроде.
— Прибежали? — удивился Зализа. — Почему?
— Так, брезгуют они конями-то, — пожал плечами смерд, — на лыжах все ходють.
— Что у них случилось-то? — как только опричник опустил саблю, к нему под рубаху тут же просочился уличный морозец, и воин невольно зябко поежился. Зализа положил клинок обухом на плечо и зашагал во двор.
В Кауште, на его взгляд, случиться ничего не могло. Самое сердце Северной Пустоши — дикая, невероятная глушь даже по здешним, северным меркам; самый край Ижорского погоста, на котором по новгородским переписным книгам всего-то шестьдесят две деревни, да шесть сотен смердов. Потому и тати-станишники гости здесь редкостные, и рати вражеские через болота по бездорожью ни разу еще не проходили. Боярин Батов, вон, вокруг усадьбы только частокол от волков поставил, и все. Да и у него самого от боярина Волошина тоже тын в полтора роста остался, и вся защита. Кого в этих местах бояться? Это ближе к рекам большим, к западным границам бояре, не желающие усадьбу при набеге бросать, змиевы валы насыпают.
У иноземцев они побывали вместе с купцом Ильей Анисимовичем полмесяца назад. Полюбопытствовали, куда золотишко купеческое ушло. Баженов оказался рад без меры — видать, в душе не верил в успех мануфактурного дела. Но иноземцы уже вовсю варили стекло двух сортов: маленькие прозрачные прямоугольники и большие, тоже прозрачные, но разглядеть что-либо через них было трудно. Наделали посуды всякой изрядно: ковши, миски, бокалы с ручками. Мастеровой все рвался в какое-то Саблино поехать и песок для стекла там копать. Баял, стекло и вовсе прозрачным получаться станет, без цвета всякого, как хрусталь. Еще иноземцы честность свою показать успели: признали, что боярин Батов несколько стекол хотел себе в усадьбу поставить, а по уговору мимо купца Баженова делать этого нельзя.
С бумагой получалось куда как хуже — рыхловатая она шла, с сильной желтизной. Но боярин Росин утверждал: потребно для хорошей бумаги тряпье всякое старое, что хозяева выбрасывать готовы, и Илья Анисимович обещался ко следующему приезду несколько саней этого мусора набрать. Он теперь перед ледоходом возвернуться хотел — ладью свою после зимовки на воду спускать.
Так что, ничего неприглядного в Кауште случится не могло: мануфактура работала, никаких ратей иноземных в округе не ходило, про накатившейся о прошлым летом мор все с облегчением начали забывать. Разве тать какой неподалеку завелся? Так четыре десятка мужчин из-за такого пустяка беспокоиться не должны. Поймать его за гнусным делом, да рядышком на дереве и повесить, благо «Судебник» разрешает, коли на месте пойман. А деревьев вокруг Кауштина Луга много…
— Семен Прокофьевич, — увидев входящего во двор опричника, устремились к нему иноземцы. — Дерптский епископ Ингу захватил! В замке своем держит!
— Так… — Зализа толкнул плечом саблю: она упала вперед и повисла на темляке. Освободившейся рукой опричник задумчиво почесал лоб.
— Ингу захватили! — торопливо повторил боярин Игорь. — Племянницу мою! Ту самую, что сигналы во время сражений подавала.
— Так, бояре, — кивнул Зализа. — Пока я понимаю мало. Проходите в дом и расскажите все без поспешности.
Они вошли в горницу и Картышев, от волнения не способный спокойно сесть на лавку, забегал от стены к стене.
— Она около месяца назад исчезла, — отрывисто заговорил он. — Вечером ложился, не было. Думал, загулялась. Но ночью проснулся: нету. Я еще понадеялся: отлучилась куда, или засиделась у кого, но не показывалась она больше. Ни в доме, ни где. Все обыскались. А тут позавчера сходили на Неву, к Никите. Просили его жену погадать. Она поначалу ничего ответить не смогла, а тут вдруг прямо ночью прислала Хомяка к нам. Он и передал, что у дерптского епископа наша Инга. Что ее в колдовстве обвиняют.
— А почему вы считаете, что она не ошибается?
— Это она поход Ливонского Ордена предсказала, Семен Прокофьевич, — куда более спокойным тоном напомнил Костя Росин. — И права оказалась.
— Коли вы хотите ее назад требовать, слов болотной ведьмаки для этого мало станется. Посмеется епископ, и от выдачи открестится.