Донские казаки в борьбе с большевиками — страница 22 из 109

Везде внимательно наблюдая жизнь и нравы и суммируя все слышанное и виденное во время своего переезда, я неуклонно приходил к одному и тому же печальному выводу.

Россия представлялась мне бушующим морем, выбрасывающим на поверхность все то, что раньше таилось на дне. Всюду подонки и революционная чернь захватили власть и стали у ее кормила. Всюду резко выступали стихийные, разнузданные, с методами насильственного разрушения силы, и по всей России от берегов Северного моря до берегов Черного и от Балтийского до Тихого океана шел небывалый в истории погром всего государственного. Все было терроризовано, воцарилось насилие, произвол и деспотизм. Соблазнительные ходячие лозунги «грабь награбленное», «мир хижинам – война дворцам», «вся власть рабочим и крестьянам», «смерть буржуям и контрреволюционерам», «никакого права и закона, никакой морали» и т. д., брошенные в массы, имели роковое последствие, и русский народ, потеряв голову, стал словно буйно помешанным. Все моральное разлагалось лестью грубым инстинктам и политическому невежеству масс и предательством. Это была трагедия Великой России и безумие русского народа. Россия неудержимо катилась в бездну большевистской анархии. Росли потоки человеческой крови, все некогда честное и святое захлестывалось волной подлости и измены. Было ясно, что большевизм заливает Россию, не встречая нигде сопротивления. Интеллигенция в страхе трусливо притаилась, и обывательская растерянность ширилась, как эпидемия. Уже появилась «лояльность» к новой власти, модным становился принцип «невмешательства» или «постольку-поскольку» отрекались от идеологии и традиций прошлого, от долга, воспевая дифирамбы большевизму, угодничая перед товарищами и делая красную карьеру.

Происходила страшная драма жизни. Повсюду торжествовала и улюлюкала чернь. Героем и полноправным гражданином был только – русский хам, упивавшийся безнаказанностью наступившего разгула и давший полную волю своим низменным, кровожадным инстинктам.

Дон еще судорожно бился, но и это казалось мне предсмертной его агонией. Против стихии, охватившей Россию, казачеству не устоять, думал я. Можно ли утешать себя несбыточными надеждами, закрывая глаза на реальную действительность и сознавать, что Новочеркасск, куда мы так стремимся, доживает последние дни. Недалеко, быть может, то время, когда и на берегах Тихого Дона, и в бесконечно широких казачьих степях воцарится красный хам. Это неизбежное зло, по-моему, было необходимо казачеству.

Большевизм в моих глазах был заразой, которая мало кого щадила. Необходимо было переболеть каждому.

Или нужны были героические меры, нужны были сверхчеловеческие усилия и страшное напряжение воли, чтобы этому злу противопоставить иное, здоровое начало и решительно и беспощадно проводить его в жизнь. Надо было здоровых как-то изолировать, а больных немедленно лечить и лечить энергично.

Но, проехав уже значительную часть Донской области, я нигде не чувствовал влияния Донского Правительства и нигде не заметил, чтобы в этом отношении им принимались бы какие-либо видимые меры. С несомненностью я установил, что яд большевистской пропаганды на Дон несли фронтовики. Я видел, как, прибывая на станцию назначения и никем не встреченные, казаки расползались по домам, неся заразу в хутора и станицы и заражая, конечно, здоровых. Неоднократно был свидетелем того, как большевистские агитаторы свободно разъезжали по Донской земле, особенно по станциям, разжигая ненависть и страсти и увлекая за собою в первую очередь голытьбу и чернь, а затем малодушных. Наряду с этим видел редкие, жалкие и робкие попытки противоположного течения дать массе противоядие, основанное лишь на чувстве долга и совести, на понятиях, весьма отвлеченных и большинству малопонятных.

Вместе с тем, казалось, что пока большевизм частично захватил казачество, но в то же время не было никакой уверенности, что он быстро не распространится и не станет явлением общим. Поэтому, возможно было, что и дурман большевизма, окутавший нашу Родину, начнет рассеиваться ранее в Центральной России, чем на юго-востоке, а последний может стать ареной кровавых столкновений. Мысленно переживая все это, я чувствовал, как, помимо воли, скептицизм закрадывался в мою душу, сменяя прежние преувеличенные надежды на Дон и казачество, и как росло убеждение, что, попав в Новочеркасск, мы, тем самым, обрекаем себя на верную гибель.

Будущее рисовалось мне в весьма мрачных красках. Но что было делать? Как поступить? Как лучше разрешить этот мучительный вопрос? Поддаться нахлынувшему чувству пессимизма и, выказав малодушие, повернуть обратно, – мне казалось, – недопустимым и постыдным. Можно было еще: скитаться, но под вечным страхом быть узнанным и зверски замученным – значит бесцельная и глупая смерть. Идти к большевикам, – прельстившись животными благами жизни, – не позволяли совесть, долг и любовь к Родине. Оставалось одно: идти в Новочеркасск и там, если суждено, погибнуть сознательно, за Родину, честь, за свои идеалы. И невольно я вспомнил моих «мудрых» сослуживцев, оставшихся в Румынии. Они ожидали «просветления» обстановки, дабы после того, в зависимости от обстоятельств, принять то или иное решение.

Уже начинало светать. Где-то далеко раздался одинокий выстрел, внезапно нарушивший немое безмолвие степи. Я насторожился, но кругом опять стало тихо. Усилием воли я разогнал свои грустные мысли, нарушавшие душевное равновесие, и разбудил сладко спавших Сережу и капитана.

Перед нами расстилалась ровная, серая, окутанная предрассветным туманом степь, тянувшаяся во все стороны. Мы пошли на северо-запад. Примерно через час вдали стал обрисовываться одиночный крест, каковой, по мере нашего приближения, увеличивался, пока не обратился в церковную колоколенку какого-то селения, расположенного в долине.

Встретившийся на дороге мальчик-пастух, лет 8–9, объяснил нам, что перед нами Хомутовская станица.

Мы направились к станице, намереваясь за нужными информациями зайти в домик, стоящий на краю станицы, немного в стороне, где, как мы еще издали заметили, во дворе возилась женщина. Подошли, поздоровались, и я спросил ее, не сможет ли она нас напоить чаем, обещая за это заплатить.

Ничего нам не ответив, она вплотную приблизилась к забору, внимательно и подозрительно оглядела нас и вдруг совершенно неожиданно разразилась градом ругательств по нашему адресу. Я редко слышал, чтобы женщины ругались так мастерски, как она. Лексикон ее ругательств, видимо, был неисчерпаем, и на нашу голову, как из рога изобилия, сыпались отборные и не лишенные остроумия эпитеты. «Ча-ай-ку напиться, – передразнивала она нас, – дубиной вас гнать, анафем проклятых, носит вас нелегкая, перевода на вас нет, кажинный день ходят, бездельники, да только честной народ мутят, а ежели чего не досмотришь – сейчас же стащат, дьяволы полосатые. Чиво ты зеньки выпучил, – взвизгнула она, – обращаясь к Сереже, – ишь рожа-то разбойничья, кирпича просит, проваливай подобру-поздорову, а то хужее будет, ей-богу, запущу кизяк (особый вид топлива в виде четырехугольных плиток, приготовляемых из коровьего помета с примесью соломы) в харю, тогда увидишь», – видимо, уже не владея собою, кончила она.

Не столько опасаясь, что она приведет в исполнение свое намерение, сколько избегая привлечь внимание соседей, мы, проклиная в душе сварливую бабу, уже повернулись, чтобы удалиться.

В этот момент на пороге дома показался довольно пожилой казак. «Что вам угодно?» – сухо и столь же нелюбезно спросил он, подойдя к нам.

Кратко объяснили ему, что мы с фронта возвращаемся домой. Пришли в станицу, хотели часок отдохнуть и напиться чаю, обещая за это заплатить или взамен дать сахару и чаю. А хозяйка, приняв нас за разбойников, рассердилась, начала кричать и ругать.

Казачка в разговор не вмешивалась и, лишь воинственно подбоченившись, с большим вниманием слушала наши объяснения.

Осмотрев нас пытливо и, подумав немного, казак промолвил: «Коли чай, сахар имеете, а за хлеб заплатите, то вода найдется, а баба, как баба, пес лает, ветер носит» – и он кивнул в ее сторону. «А ты, хозяйка, – обратился он к ней, – пойди-ка да напеки нам пышек».

Не прошло и получаса, как мы, сидя в теплой комнате, распивали чай и с жадностью уничтожали огромное количество душистых, горячих пышек, которые казачка едва успевала жарить и подавать на стол. С хозяином-казаком разговор никак не вязался. В нем проглядывало затаенное недружелюбие или недоверие к нам, и на наши вопросы он отвечал с большой неохотой. Иначе держалась казачка. У нее озлобление против нас как будто бы прошло, и своими ответами она часто опережала мужа. Несомненно, значительную роль в ее успокоении, надо думать, сыграл подарок, сделанный нами в виде чая и сахара.

В скором времени, несмотря на несловоохотливость нашего хозяина, нам все же удалось выведать, что казаки Хомутовской станицы никакого участия в происходящих событиях не принимают и сохраняют нейтралитет. Причем казак пытался доказать нам, что такое решение – самое лучшее, ибо большевики – друзья «трудового казачества» и воюют они не с ним, а с буржуями, которые, забрав казну, бежали из России и укрылись в Новочеркасске и что станиц и хуторов большевики не тронут.

Судя по тому, как казак говорил, можно было полагать, что, прежде всего, он сам мало верит в свои слова, а передает, как попугай, чужое, где-то им слышанное. Когда же я указал ему, что их нейтралитет кончится тем, что большевики, завладев Новочеркасском и Ростовом, примутся делить землю между казаками и иногородними, он, совсем сбитый с толку, долго не знал, что ответить.

«Да мы не дадим, пусть только попробуют, свое-то отстоим, поднимемся все, как один», – неуверенно возразил он.

«Нет, – сказал я, – тогда уже будет поздно. Атамана не будет, не будет никакой власти, которая бы вас объединяла, пушек и пулеметов у вас нет, винтовок мало, – ну и большевикам, вооруженным до зубов, расправиться с вами будет нетрудно. Сейчас вы не поддерживаете Атамана, верите больше фронтовикам да большевикам, обещающим вас не трогать, а они, покончив с Атаманом, примутся за станицы и хутора и начнут заводить у вас свои новые, хохлацкие порядки».