Но среди лета раздражение его немного остыло. В письме от 29 июня того же года он сравнительно мягко выговаривает Бестужеву: "Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мешала мне отвечать на последнее твое письмо [другого я не получал]. Булгарин — другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюбленну без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой… Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог тебя простит, но ты осрамил меня в нынешней Звезде, напечатав три последние стиха моей элегии. Чорт дернул меня написать кстати о "Бахчисарайском Фонтане" какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. — Журнал может попасть в ее руки. Чтож она подумает, видя с какой охотой беседую об ней с одним из Пб моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным, что проклятая элегия тебе доставлена чорт знает кем и что никто не виноват. Признаюсь, одною мыслью этой женщины дорожу более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась".
"Итак — говорит Щеголев — с полной достоверностью можно отожествить деву юную, искавшую во мгле вечерней звезды, с той женщиной, рассказ которой суеверно перелагал в стихи Пушкин. Но все содержание, вся обстановка в элегии, писанной в 1820 году в Каменке, приводит нас в Крым и еще определеннее в семью Раевских".
Поименовав затем всех четырех сестер, он останавливает свой выбор на предпоследней из них — Марии. Это она была предметом тайной любви Пушкина, и в ее честь написан любовный бред "Бахчисарайского Фонтана" и даже вся эта поэма в целом. На нее намекают заключительные строки:
И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной.
Заметим от себя, что Мария Раевская, посетившая бахчисарайский дворец одновременно с Пушкиным, была, собственно говоря, не "летучей тенью", а вполне реальной, живой девушкой; но Щеголев толкует эти стихи по своему: "Эта дева — говорит он — мелькавшая по дворцу летучей тенью перед поэтом, сердце которого не могла тронуть в то время старина Бахчисарая, — образ реальный и не мечтательный. Она была тут, во дворце, в один час с поэтом, и сердце его было полно ею".
Два современника Пушкина, довольно хорошо его знавшие, хотя они не принадлежали к числу его ближайших друзей, говорят о влиянии образа Марии Раевской на его поэзию.
Польский магнат Густав Олизар в своих "Воспоминаниях" определенно утверждает, что "Пушкин написал свою прелестную поэму для Марии Раевской". Указание ясное, но оно теряет кое-что из своей убедительности по той причине, что бедный граф, поэтически настроенный и не чуждый стихотворству, сам был без ума влюблен в Марию Николаевну. Он искал ее руки и, получив отказ, был неутешен. Мысль об отвергнувшей его возлюбленной, не давала ему покоя в течении многих лет. Свое обожание он мог бессознательно ссудить и Пушкину. Другой современник — В. И. Туманский, тот самый, которому Пушкин одному из первых прочел "Бахчисарайский Фонтан" летом 1823 года, — менее категоричен. Он писал из Одессы своей кузине в декабре того же года: "У нас гостят теперь Раевские, и нас к себе приглашают. Вся эта фамилия примечательна по редкой любезности и по оригинальности ума. Елена сильно нездорова; она страдает грудью и, хотя несколько поправилась теперь, но все еще похожа на умирающую. Она никогда не танцует, но любит присутствовать на балах, которые некогда украшала. Мария — идеал Пушкинской черкешенки [собственное выражение поэта] — дурна собою, но очень привлекательна остротою разговоров и нежностью обращения".
Говоря о черкешенке, Туманский несомненно что-то путает. Основываться на его словах было бы неосторожно. Иначе, однако, думает Щеголев: "Это свидетельство Туманского о, Марии — пишет он — допускает два толкования, и примем ли мы то или иное толкование, его биографическая важность не уменьшится. Для нас не совсем ясно, кого имел в виду указать Туманский: черкешенку ли, героиню "Кавказского Пленника", или грузинку поэмы, слышанной им в чтении самого автора, ошибочно назвав ее в последнем случае черкешенкой. Ошибка вполне возможная. Если верно первое, то мы имеем любопытную и ценную подробность к истории создания первой южной поэмы и к истории возникновения сердечного чувства Пушкина. Но если бы было верно второе предположение об ошибке в названии, тогда мы имели бы не менее ценное свидетельство к истории создания "Бахчисарайского Фонтана"; правда, несколько неожиданным показалось бы отожествление Марии Раевской не с кротким образом Марии, а со страстным — Заремы".
"Нельзя не указать и на то — продолжает Щеголев немного ниже — что, набрасывая для детей, в конце 50-х годов, свои записки и перебирая в памяти стихи, написанные для нее Пушкиным, кн. Волконская приводит и стихи из поэмы. "Позже в "Бахчисарайском Фонтане" Пушкин сказал:
…ее очи
Яснее дня,
Темнее ночи.
Но ведь эти стихи, как раз, из характеристики грузинки, о ней говорит поэт:
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи и т. д.
"Все эти соображения позволяют нам предполагать в письме Туманского ошибочность упоминания черкешенки вместо грузинки и, следовательно, допускать, что именно Мария Раевская была идеалом Пушкина во время создания поэмы".
В заключение Щеголев ссылается на графа П. И. Капниста, который, правда, писал с чужих слов, но который из надежных источников был осведомлен о жизни Пушкина на юге. "Я слышал — рассказывает Капнист — что Пушкин был влюблен в одну из дочерей генерала Раевского и провел несколько времени с его семейством в Гурзуфе, когда писал свой "Бахчисарайский Фонтан"[88]. Мне говорили, что впоследствии, создавая "Евгения Онегина", Пушкин вдохновился этой любовью, которой он пламенел в виду моря, лобзающего прелестные берега Тавриды, и что к предмету именно этой любви относится художественная строфа, начинающаяся стихами: "Я помню море пред грозою" и т. д.
"Но княгиня Волконская в записках — прибавляет Щеголев — а до их появления в печати Некрасов в "Русских Женщинах" рассказали те обстоятельства, при которых были созданы эти стихи".
Вывод, пока еще только предполагаемый, из всего сказанного выше гласит, что образ Марии Раевской стоит в центре "Бахчисарайского Фонтана" и что она была вдохновительницей поэмы. Ее бесхитростный рассказ о "Фонтане слез" Пушкин суеверно перекладывал в стихи.
Дабы заставить своих читателей принять этот вывод, Щеголеву надо было преодолеть два препятствия:
Во-первых, Гершензон заметил, что бахчисарайское "преданье старины" было впервые слышано Пушкиным еще в Петербурге. На это указывает черновой набросок пролога к поэме:
Н. Н. Р.
Исполню я твое желанье,
Начну обещанный рассказ.
Давно печальное преданье
Поведали мне в первый раз.
Тогда я в думы углубился;
Но не надолго резвый ум,
Забыв веселых оргий шум,
Невольной грустью омрачился.
Какою быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья:
Веселье — тихою тоской,
Печаль — восторгом наслажденья.
Гершензон совершенно справедливо утверждает, что в этих стихах содержатся ясные указания на обстановку петербургской жизни Пушкина ("Веселых оргий шум"), и Щеголев не отвергает этих указаний. Но он толкует их по своему, и измаранные Пушкинские черновики приходят в данном случае к нему на помощь. Инициалы, поставленные вместо заголовка, означают конечно Николая Николаевича Раевского младшего, которому, вслед за " Кавказским Пленником", должен был быть посвящен также и "Фонтан". Среди зачеркнутых строк Щеголев прочитал:
Давно печальное преданье
Ты мне поведал в первый раз.
Вместо "поведали мне первый раз". Конечно, всего правдоподобнее было бы предположить, что слова эти в силу простой случайности сорвались с пера у Пушкина и что он поспешил их исправить, ибо они не соответствовали действительности. Однако, Щеголев думает иначе. Ему во что бы то ни стало найти подкрепление для своего тезиса, и на основании зачеркнутой строки он с торжеством заключает: "Итак, нам теперь совершенно ясно фактическое указание, заключающееся в отрывке, и следовательно, теряет всякое основание выставленное Гершензоном предположение о том, что ту версию легенды, которая вызвала появление самой поэмы, слышал Пушкин в Петербурге от М. А. Голицыной [тогда еще княжны Суворовой]. Но свидетельство отрывка нас приводит опять в семью Раевских. Легенда, рассказанная Н. Н. Раевским Пушкину, конечно, была известна всей семье и, следовательно, всем сестрам. О них, разумеется, вспоминает Пушкин:
Младые девы в той стране
Преданья старины узнали,
И мрачный памятник оне
Фонтаном слез именовали."
Второе препятствие серьезнее, ибо мы имеем дело с недвусмысленным заявлением самого Пушкина. Поэт писал Дельвигу: "В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К*** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes".
На сей раз даже черновики не выручили Щеголева. Сохранились два черновых наброска этого письма, и в обоих совершенно явственно стоит буква К.
Прежние комментаторы Пушкина под этой буквой разумели Екатерину Николаевну Раевскую [в 1821 году уже Орлову]. Совершенно основательно Щеголев протестует против такого отожествления: "Невозможная грубость именно такого упоминания — говорит он ["Катерина поэтически описывала" и т. д.] — обходится ссылкой на то, что Пушкин конечно ставил тут уменьшительное имя. Выходит так, что Пушкин, столь щекотливый в делах интимных, Пушкин, раньше горько досадовавший на разглашение интимного признания, не содержавшего намека на имя, теперь совершенно бесцеремонно поставил первую букву имени женщины, мнение которой — это известно биографам — он так высоко ставил, и с мужем которой был в дружеских отношениях. Явная несуразность!".