не менее сотни невинных спортсменов были дисквалифицированы, их судьбы сломаны, некоторые оказались на грани самоубийства и лечились в психиатрических клиниках.
Это чёрная страница в истории допингового контроля, но за неё никто никогда не покается и не признает вину перед невинно обвинёнными и пострадавшими спортсменами.
Лаборатория допингового контроля. 1989–1994
6.1 Начало советско-американского сотрудничества. — Приезд гостей
Следующий, 1989 год оказался спокойным, после работы в подпольных лабораториях Калгари и Сеула мы с Уральцем сидели в лаборатории как бы на карантине — и спокойно делали серийные анализы. В Кёльн, на конференцию к Донике, нас не пустили, опасаясь его расспросов или расследования. Мне утвердили тему кандидатской диссертации, и я увлечённо занимался исследованиями кортикостероидов. Никто меня не тревожил, я сам планировал свой рабочий день, и зимой, в рабочее время и при свете дня, кругами бегал в Лефортовском парке. В мае мы с Вероникой и сыном переехали в Крылатское, в маленькую двухкомнатную квартиру на первом этаже — её добилась моя мама, которая десять лет стояла в очереди в Кремлёвской больнице и очень боялась, что её, пенсионерку в возрасте 62 лет, могут оставить без улучшения жилищных условий. В старой квартире были прописаны моя мама, сестра и мы с Вероникой и ребёнком, а когда сестра Марина вышла замуж за иногороднего спортсмена, то прописали и его. Но всё удачно разрешилось, и теперь у нас были свои кухня, туалет и ванная, и вообще всё свое.
В начале лета к нам приехали специалисты из Лос-Анджелесской лаборатории, доктор Каролина Хаттон и Филип Страус, или просто Фил. Американцы привезли с собой много чего хорошего: колонки, стандарты, смеси для калибровки. Мы постоянно разговаривали по-английски, я старался копировать калифорнийский акцент Фила. Каролина говорила очень чисто, её родным языком был французский, она родилась и училась в Париже, потом приехала в США работать над диссертацией, вышла там замуж и осталась. Американские специалисты были довольны нашим сотрудничеством, и работать с ними оказалось интересно.
Они жили в гостинице «Спорт» на Ленинском проспекте, где на завтрак и на ужин им подавали огромные салаты из свежих огурцов со сметаной. Других салатов не было. Фил думал, что в Москве будет холодно, однако начало июня оказалось очень жарким; из Лос-Анджелеса ему послали короткие штаны и футболки, но мы получили их уже после его отъезда. Я с интересом наблюдал за Филом, он был первым в моей жизни американцем в такой непосредственной близости. Москва ему понравилась, наша лаборатория тоже, но его поразили три вещи: счёты с костяшками в магазинах, он такого никогда не видел, копировальная бумага в печатных машинках (в США давно применялись ксероксы) и небритые ноги московских женщин. Тут уж без комментариев.
Я постепенно разбегался, нет ничего лучше и полезнее, чем бегать в рабочее время, пока автосамплер одну за другой колет пробы в хромасс. Я накручивал отрезки в шиповках на стадионе «Энергия» и чувствовал, что набираю форму; организм охотно отвечал на нагрузки. И, к своему удивлению, в июле на стадионе «Динамо» я пробежал 1500 метров за 3:51.4, а через день — 5000 метров за 14:22.7, мне показалось даже, будто вернулась молодость! Может быть, у меня действительно есть некий талант, плюс большой опыт и умение планировать нагрузки и тренировки. Причём я был чистый, ничего не применял, лишь зимой пил витаминки. Но всё было не так просто. Станозолол, лучший анаболик столетия, навеки остался внутри меня, влияя на ощущения и формируя структуру мышц, будто я продолжал его применять. В сущности, я стремился заново обрести те ощущения и ту уверенность, которые возникали во время тренировок на стероидной программе. И хотя я ничего не принимал, однако то ли понимал, то ли просто верил, что я всё делаю правильно, и следовал тому внутреннему ощущению прогресса, которое сформировалось и прочувствовалось ранее, в то время, когда я тренировался на станозололе. Это сохранилось на подсознательном уровне — и работало! Энтропия — великая вещь, и те считанные миллиарды молекул, остатки, рассыпанные в разных уголках моего тела, охотно отвечали на нагрузку и, казалось, запускали цепную реакцию своего воспроизведения. И я снова бежал как заведённый, удивляясь темпу бега, — именно так работала StrombaJet, будто реактивная тяга…
Тем временем было принято решение, что Виктор Уралец полетит в августе на целый месяц в Лос-Анджелес. Однако Виталий Семёнов неожиданно передумал и объявил, что Уралец всё лето будет находиться на работе, а первым в США к Кетлину поеду я; это было настолько неожиданно и необъяснимо, что мне стало очень тяжело и очень неудобно перед Уральцем. Он так ждал этой поездки и был невероятно удручён внезапной переменой. Мы оба расстроились; на работе всё валилось из рук, и я уже не чаял, когда окажусь в Америке, но не было билетов, я всю неделю ждал хоть какую-нибудь возможность улететь, пока не выпал рейс до Нью-Йорка. Очевидно, что как Василий Громыко последовательно прессовал Виталия Семёнова, делая ставку на Виктора Уральца, так и Семёнов решил тормознуть Уральца, послав в Лос-Анджелес первым именно меня. После этого Ирма Абрамовна, жена Виктора Павловича, целый год со мной не разговаривала.
6.2 Месяц у Дона Кетлина в олимпийской лаборатории в Лос-Анджелесе
В августе — сентябре 1989 года я провел четыре замечательные недели в Лос-Анджелесе, в олимпийской лаборатории Университета Калифорнии. С какой скоростью и непредсказуемостью всё менялось в моей жизни, ведь год назад об этом нельзя было даже мечтать. Лаборатория располагалась на десятом этаже, поток проб у Кетлина был очень большой, но там стояли такие же, как у нас, масс-селективные детекторы и определяли те же самые анаболические стероиды и их метаболиты. Пробоподготовка отличалась использованием большого количества одноразовых материалов, и каждый раз в конце рабочего дня большой мусорный контейнер возле моего стола заполнялся полностью; первые дни стеклянные пробирки и виалки, пипетки, перчатки и пластиковые наконечники я выбрасывал со вздохом сожаления, но постепенно привык. Лаборантскую работу я всегда любил, делал её быстро и качественно. Дон Кетлин, директор, за мной наблюдал и даже хвалил, используя всякие словечки вроде bonus или incentives; в советское время мы этих слов не знали, но в дальнейшем, когда я стал коммерческим представителем фирмы Hewlett-Packard, они оказались уместными и очень пригодились.
В выходные дни меня куда-нибудь забирали в гости, казалось, что в Калифорнии идут сплошные праздники; все были так рады меня видеть, будто я прилетел с другой планеты или спасся после кораблекрушения. При этом кормили без остановки, словно я до этого голодал всю жизнь: я действительно мог съесть очень много, подтверждая, наверное, такое предположение. То время было невероятное и незабываемое, это был пик перестроечной эйфории, казалось, что противостояние двух систем навсегда ушло в прошлое и впереди нас ждёт невероятный прогресс, свобода и счастье. Я продолжал тренировки, рядом с лабораторией был прекрасный стадион и запасные поля, и я там бегал кругами после работы.
В августе в Санта-Монике проводился полумарафон, собралась огромная толпа бегунов; когда дали старт, все понеслись, как в эстафете по Садовому кольцу, эта смелость американских любителей всегда меня поражала. Но через несколько километров всё стихло, толпа рассеялась; двое первых убежали, но остальных, кто не отстал и не сошёл, я придушил на последних километрах, когда дорога от океана пошла немного в гору. Третье место — ура! — мне вручили приз, и на следующий день в газете появилась моя фотография, а внизу стояли имя и результат — 1 час 10 минут 17 секунд. В кетлинской лаборатории никто такого не ожидал, все сразу побежали покупать газету на память.
Организация работы в Лос-Анджелесе отличалась от нашей наличием вертикали власти, то есть строгой иерархией и чётким распределением обязанностей. В Москве было по-другому: ведущий специалист Виктор Уралец сам готовил пробы и делал анализы на хромассе. Он только банки с мочой не регистрировал и не вскрывал — и лабораторную посуду за собой не мыл. Я делал всё из перечисленного плюс чистил источник ионов в масс-спектрометре и менял колонку в хроматографе; всё, что касалось ухода за приборами, я брал на себя, никому не доверял. И ещё перегонял (чистил) органические растворители, перегонку эфира Семёнов поручал только мне: процедура взрыво- и огнеопасная, её надо проводить осторожно и внимательно.
В лаборатории Лос-Анджелеса было иначе. Пробы принимали, перекодировали и аликвотировали (разливали по пробиркам небольшими порциями) на втором этаже; в самой лаборатории на десятом этаже пробы к анализу готовили студенты или технический персонал, работавший на полставки, и вся использованная посуда выбрасывалась. Старший персонал ставил на прибор приготовленные пробы, маленькие виалки объёмом 2 мл, запускал анализ и просматривал распечатки результатов. Филип Страус, например, редактировал компьютерные программы и настраивал приборы, но в структурных формулах метаболитов анаболических стероидов не разбирался и говорил, что это не его работа. К чужой моче он никогда не прикасался. Хромассы по установленному графику обслуживал приходящий инженер. Обязанности каждого сотрудника были чётко определены, всё было прописано — что и кто делает. Это была образцовая лабораторная практика — GLP, Good Laboratory Practice; фирма Hewlett-Packard называла это индустриальным стандартом в химическом анализе. Поэтому у Кетлина никто не выходил за границы своих обязанностей и не совал нос в чужие дела. Если кто-то опаздывал, то все дружно стучали и писали на него докладную, но никто не обижался, это было само собой разумеющимся и не переносилось на личные отношения.
В Лос-Анджелесе каждой серии проб предшествовали анализы контрольной пробы, «кьюсишки» (QC — Quality Control), и чистой, так называемой бланковой, пробы (Blank urine). Это позволяло ежедневно контролировать состояние прибора и работу технического персонала. У нас в Москве всё было по-другому, даже наобор