Дор — страница 3 из 40

— Смотри, смотри! — шептало сердце, захлебываясь. — Кто это там рядом с Кузминым? Гумилев? Я отсюда не вижу…

— Маковский, — отвечал Леша, прихлебывая.

Прихлебывал он обычно спирт, разбавляя его с годами все меньше и меньше для экономии воды, пока не привык и не перестал разбавлять вовсе. Доступ к этому крайне дефицитному в России продукту Леша Зак имел по долгу… хотя нет, в данном случае будет точнее сказать по праву службы; а служил он инженером вычислительных машин, всей душою ненавидя при этом и машины, и вычисления, и собственно инженерство.

Неудивительно, что переезд из Питера в Тель-Авив Леша воспринял в первую очередь как шанс на начало правильной, не омраченной постыдными компромиссами жизни. От прежнего петербургского бытия в ней оставалось место разве что “Башне” и, конечно, спирту. Леша поселился в крошечной мансарде на улице Бограшова — всего несколькими домами выше того места, где она упирается в сине-зеленое тело Средиземного моря, отчаянно и безуспешно пытаясь оттолкнуться от него хоть на чуть-чуть ради собственного выживания. Главным достоинством мансарды, помимо низкой квартплаты, являлся выход на крышу, откуда в ясные дни, то есть примерно всегда, невооруженным глазом было видно старое море с округлым, соскальзывающим за край картины горизонтом.

А если вооружить глаз — нет, не биноклем, а всего лишь несколькими глотками местного спирта, замечательного своей чистотой — чистотой истоков!.. — то горизонт соскальзывал еще дальше — к ахейским островам, Криту, Микенам, Трое, афинским триерам, македонским фалангам, колхидским рунам и таврическим — действительно таврическим! — руинам, чтобы затем, одним махом проскочив через широкую бесформенную черную дыру, обнаружиться возле “Башни”, парадоксальным образом видимой с бограшовского балкончика намного четче, чем из-за ограды псевдотаврического сада.

Если разобраться, мансарда с крышей тоже представляли собой в некотором роде башню — хотя и строго индивидуальную, не предназначенную для гостей, ибо места там хватало не более чем на одного… а если на двух, то только обнявшись. Впрочем, для бескомпромиссной жизни большего и не требовалось. Социальное пособие покрывало ничтожную квартплату и электричество, оставляя еще несколько грошей на спирт и лепешки. Овощи Леша добывал на рынке Кармель, накануне субботы, в часы закрытия: знакомый зеленщик доверху нагружал его уставшими от прилавка огурцами, плачущими помидорами, вялой до безразличия капустой и прочей, слегка помятой, кое-где подгнившей, но еще вполне годной к употреблению едой. Иногда, соскучившись по чтению, Леша ходил в близлежащий русский книжный магазин, где в обмен на несложную помощь ему разрешали посидеть в чулане с книжкой в руках.

Зато вся остальная — огромная! — масса времени принадлежала безраздельно лишь ему самому: о, он был богачом, каких поискать, этот счастливчик Леша Зак! Щурясь на старое равнодушное море, он расхаживал по пахнущим рыбой волнорезам яффского порта, а над раздвижным горизонтом поблескивали не то крылья чаек, не то сандалии Персея, не то пенсне Вячеслава Иванова. Он не торопился никуда, кроме как за хвостами собственных мыслей, за цветными пятнами образов, за скачущими вприпрыжку словами.

Затаив дыхание, чтобы не спугнуть строчку, он садился на скамейку бульвара Ротшильда, и старые платаны колыхались над ним, как театральный занавес Судейкина, а угловой дом бывшего русского посольства напротив внезапно настигал его башней, пусть не круглой, пусть не семиэтажной, но все-таки башней, и пугливая строчка, как робкий любовник, сверкнув эполетами неведомых слов, убегала через башенный балкон, чтобы вдруг через две-три минуты бездомной кошкой высунуть мордочку из-за соседней мусорной урны. О, радость творения! О, счастье находки! О, наслаждение рук, мнущих податливую глину мира, о, трепет пространства под пальцами, о, блестящие кольца времени, послушно вертящегося на гончарном круге!

Он торопливо записывал стихи на обрывках газет, рекламных флаерах, салфетках, оберточной бумаге — на всем, что случайно попадалось под руку, записывал и совал в карман, а когда карманы наполнялись, выворачивал их в большое жестяное ведро, стоявшее в углу мансарды. Верные своему обыкновению занимать весь предоставляемый им объем, стихи постоянно норовили раздуться и уже давно хлынули бы через край, если бы Леша время от времени не приминал их тяжелым зимним башмаком.

Для полного счастья ему не хватало разве что здоровья: в отличие от тех предсубботних рыночных овощей, Лешин организм был помят отнюдь не слегка, да и подгнивал местами уже по-серьезному. К врачам Леша принципиально не обращался, предпочитая лечить свои многочисленные хворобы все тем же спиртом, и отметая клевету знакомых, абсолютно голословно утверждавших, что именно это универсальное лекарство в значительной мере способствовало их — хвороб — появлению. Сам он полагал главной причиной своей болезненности даже не старость, а чересчур долгое пребывание под гнетом компромиссов, и в этом был определенный резон: действительно, поздно начинать жить заново, когда тебе уже сильно за сорок.

О том, что в Иерусалиме появилась своя “Башня”, Леша узнал случайно: при его книжном магазине существовало что-то вроде клуба, где время от времени вяло, как засыпающая муха, жужжала тощая литературная тусовка. Борю Квасневича он знал давно и уважал за четкость эстетической позиции, хотя сам не мог признать ее ни в какую. Поэтому всякий раз, когда поэтам выпадало встретиться, между ними моментально вспыхивал нескончаемый литературный спор:

— Только “Голд”! — кричал Боря, запальчиво выставив вперед черную с проседью бороду.

— Только спирт! — стоял на своем Леша. — Причем неразбавленный!

Но эстетика эстетикой, а география географией. Новая “Башня”, нежданно-негаданно выросшая на востоке, растревожила лешино воображение настолько, что в один прекрасный день, рассовав по карманам и побросав в рюкзак самое необходимое, он отправился в Иерусалим. Самое необходимое не включало денег, что нисколько не смущало поэта: так или иначе, настоящее паломничество в Святой Город полагалось совершать пешком.

— Погоди, Леша, — сказали ему в магазине, куда он зашел вернуть книжки и заодно предупредить, чтобы в ближайшие две недели на него не рассчитывали. — Вон тут товарищ все равно в Ерушалаим едет. Он тебя подвезет, если не возражаешь.

Леша не возражал: от судьбы все равно не уйдешь, не так ли? Таким образом, из всей многокилометровой дороги собственно пешком паломнику пришлось проделать не более нескольких сотен метров, оказавшихся, впрочем, весьма утомительными с непривычки. Но черт с ней, с усталостью! Горькое разочарование мучило тель-авивского поэта гораздо сильнее любой усталости.

— Почему ты назвал этот барак “Башней”, Боря? — с упреком повторил Леша, выцеливая хозяина острыми стрелками мушкетерских усов. — Я шел к тебе пешком под палящим солнцем от самого моря!

Квасневич смущенно крякнул. Вообще говоря, его интересовала в тот момент совсем другая тема, и он твердо намеревался покончить прежде всего с нею, а уже затем приступать к прочим обсуждениям.

— Я тебе все объясню, — сказал он. — Но сначала, с твоего позволения… нет ли у тебя с собой… это… чего-нибудь?..

Вздохнув, Леша Зак безнадежно покачал головой и извлек из рюкзака едва початую водочную бутылку со знакомой красной этикеткой.

— Ах! — воскликнул Боря и покачнулся, как влюбленный, пораженный в самое сердце невыносимым очарованием своей красавицы. — Давай!

В наступившем молчании он нежно овладел бутылкой, крутанул пробку и налил всем четверым — немного торопливо, но, как всегда, исключительно точно.

— Ну, будем… — буднично произнес Леша.

По простительному незнанию местных ритуалов он не стал дожидаться бориного представления, а взял стакан первым и отхлебнул из него с отсутствующим видом, как отхлебывают воду. Леша Зак ждал обещанных объяснений.

Но хозяину было пока не до него: Квасневич священнодействовал над своим сосудом. Слегка сдвинув на сторону лоснящийся нос, он любовался игрой света в гранях стакана и любовно причмокивал, а борода так и ходила ходуном, словно лопата в руках начинающего землекопа. Дима и Илья наблюдали, привычно затаив дыхание. Наконец в бориных глазах мелькнуло знакомое отчаянное, как перед прыжком с вышки, выражение, он резко выдохнул, и пропасть души его разверзлась — всего лишь на долю секунды, то есть ровно настолько, чтобы идеально сопрячься с молниеносным движением руки.

Все это полностью соответствовало обычной бориной рутине, но далее произошло нечто совершенно непредвиденное. Вместо того, чтобы зажмуриться подобно сытому коту, Квасневич вдруг дико выкатил глаза и распахнул рот. Руки его вздернулись вверх и застыли, страшно трепеща пальцами, словно Боря вознамерился сбросить их, как дерево сбрасывает отжившие листья, волосы встали дыбом, а борода удивительным образом раздвоилась, воскрешая в памяти образы российской империи. В наступившей тишине слышалось лишь, как Леша Зак невозмутимо хрумкает соленым огурцом, запивая его мелкими глоточками из своего стакана. Первым пришел в себя Дима.

— Что?! — вскричал он, вскакивая с места. — Боря! Что случилось?!

Боря, словно разбуженный, хватанул воздух и опустил руки, так и не сбросив ни единого пальца. Глаза его медленно возвращались в орбиты, но говорить он по-прежнему не мог.

— Что?! — Дима схватил его за плечо. — Не в то горло?

Боря с трудом перевел на друга подрагивающие зрачки.

— Это… — захрипел он и смолк, как-то по-детски обиженно покачивая головой.

— …“Голд”? — подсказал Дима.

— Это не “Голд”! — проревел Боря, поворачиваясь к Леше. — Это! Не! “Голд”!

— Что? — не понял Илья и понюхал свой стакан. — Гм… и в самом деле…

— Это не “Голд”! — в третий раз повторил Квасневич.

На этот раз ему удалось придать голосу крайнюю степень возмущения. Леша пожал плечами.

— Конечно, — сказал он. — Ты же знаешь, что я пью спирт. Покупаю по пять литров, так дешевле. Но из канистры прихлебывать неудобно, вот и разливаю по бутылкам из-под всякого дерьма. Так что, это, конечно, не “Голд”… Но и это… — он обвел рукой унылый интерьер барака. — Это