— Глобальное потепление, — протяжно сообщил Уоттон, затягиваясь косячком, который они делили, — вытворяет с биосферой совершенно поразительные вещи. — И он выдохнул клуб дыма, сотворив с атмосферой вещь довольно банальную.
— Хмм, — задумчиво хмыкнул Фертик, маленькая головка которого уже начинала побаливать от непривычных усилий, коих требовал от нее эмпризим, — если так, почему же все другие сады совершенно голы?
— О, не знаю, Фергюс, возможно, у нас тут всего лишь локальное потепление — вас это тревожит? Как-то мешает вам? — Уоттон, повернувшись на каблуках, зашаркал к своему покойному креслу. Опустившись в него и нащупав очки, толстые и искажающие все, точно бутылка «Кока-Колы», он принялся изучать номер «Ти-Ви таймс».
— Вы теперь совсем уже ничего не видите? — спросил Фертик с бесцеремонной бесчувственностью, которая все еще сходила в Англии за безупречные манеры.
Уоттон вздохнул:
— Да; какой-нибудь другой гомик мог бы сказать, что 1992-й это annus horribilis[68], но для меня он обратился в anus horribilis[69]. Мы все нуждаемся в бактериях, Фунгус, — я хотел сказать, Фергюс.
— Господи, о чем это вы?
— О том, что для поддержания жизни на планете Афедрон нам необходимы густо населенные внутренности, мои же, увы, обращены антибиотиками в необитаемую пустыню и оттого я вот уже несколько месяцев страдаю безмерно пугающим метеоризмом.
— Ох, Генри, прошу вас, избавьте меня от подробностей.
— Но почему же? Вам приходится всего только слушать слова, я же вынужден думать еще и о том, что они обозначают. Кстати, вы задали мне вопрос, и раз уж вы его задали, могу сообщить вам, что диаррея позволяет мне поддерживать хорошую форму — все эти ночные броски в сортир на редкость бодрят.
— На вопрос мой вы так и не ответили.
— Я как раз подбираюсь к ответу… Как я уже говорил, борения с мистером Афедроном были изнурительными, и зрение мое целительным образом ослабло. Я все еще не расстался с герпесом, я обзавелся также серьезным конъюнктивитом. Кроме того, имеют место постоперационные катаракты. Однако чистый результат более чем удовлетворителен. Приведу пример. Вы видите человека-качалку? — Уоттон повел косячком в сторону окна.
— Какого еще человека-качалку?
— Там, на шестом этаже жилого дома — видите? Если я не слишком ошибаюсь, он в этом месяце облачен в очаровательный красный свитер.
Фертик вернулся к эркерному окну.
— Вы о человеке, который мотается из стороны в сторону?
— Качается.
— А, ну ладно, пусть будет «качается».
— Вот его я вижу с совершенной ясностью, — и могу с точностью до получаса сказать, когда он в последний раз брился, — между тем, как ваши, Фергюс, скверные мелкие черты благословенно расплываются. Это как если бы на мир набросили покров красоты — потому что, глянем правде в лицо, чем ближе подходишь к человеку, тем уродливее он становится.
— Вы грубы без всякой на то необходимости, — фыркнул Фертик.
— По крайней мере, — протрубил Уоттон, — вы допускаете, что определенная грубость необходима.
— Факт таков, — оркестр Уоттона разыгрался на славу, — все эти инициалы, АЗТ и ДДК, которыми они пичкали меня, чтобы протравить мой акроним, оказались действенными. Меня избрали для испытаний этих лекарств — не из-за моей, как вы понимаете, особой на то пригодности, но по причинам диаметрально противоположным: они никак не могут понять, почему я до сих пор жив.
— Я тоже, — фыркнул Фертик. — Ваша жестокость поразительна и напрочь лишилась прежнего остроумия. Подумать только, Нуриев мертв, а вы все еще продолжаете без всякого изящества ковылять по свету. Тьфу!
Высказывание это сошло Фертику с рук лишь потому, что в тот же миг в комнату вошли Нетопырка с Фебой, последняя несла корзинку со срезанными цветами и прочими садовыми травами. Фертик привстал на цыпочки, чтобы поцеловать Нетопырку, Феба же, напрочь его проигнорировав, принялась подрезать растения садовыми ножницами. «О, мм, Ф-Фергюс, да, — пролепетала Нетопырка. — Вы зачем здесь?».
— Пришел познакомиться с другом Генри — Лондон, так его, кажется, зовут.
— А, да, верно, Лондон; такое подходящее имя для эмигранта во втором поколении… Феба! — оборвала она саму себя. — Эти о-обрезки уже по всему к-ковру валяются — иди, попроси у Консуэлы вазу.
Одиннадцатилетка, топая, покинула комнату.
— Почему? — поинтересовался Уоттон. — Почему Лондон — хорошее имя для иммигранта во втором поколении?
— П-п-потому что он, надо думать, первый в своей с-семье, кто родился в Лондоне.
— Ох, ну что за глупости, Нетопырка. Это же прозвище — никто его Лондоном не крестил.
— Да, но где же этот молодой человек? — Фертик сверился с часами — здоровенным куском золота на цепочке, извлеченным им из кармана своего в высшей степени узорчатого жилета. — К ленчу я должен быть в клубе.
— А вот и не должны, — возразил Уоттон. — Так просто вы от меня не отделаетесь; вот я так должен поехать в больницу, поставить трубки, а вы можете меня проводить. Лондон никогда так рано к покупателям не приходит; он дилер, Фергюс, а не водопроводчик-ремонтник. Мы встретимся с ним позже.
— Спасибо, дорогая, — Нетопырка приняла из рук Фебы высокую, расклешенную хрустальную вазу и принялась вставлять в нее одно растение за другим. — Когда ты вернешься, Генри?
— Завтра утром. — Пару минут все провели в молчании, наблюдая, как под на удивление умелыми пальцами Нетопырки возникает противоестественный букет из плодов остролиста, сережек и форсиций вперемешку с розами, нарциссами и подснежниками. В середине его красовалась плодоносная ветка груши. «Прекрасно, — произнес, наконец, Уоттон. — И вполне по сезону.»
— Ага, — пробурчала его дочь в изжеванный обшлаг своей трикотажной рубашки, — только по какому, черт подери?
— Замечательно сказано, Феба, — отозвался ее обладающий острым слухом отец, — а теперь поищи мои ключи от машины, ладно? я их нигде найти не могу. — И он приступил к борьбе со своим новым зимним пальто, модным, до щиколоток длинной, с ватной подкладкой, оставляющим впечатление увеличенной до размеров человеческого тела манжеты для измерения кровяного давления,
Позже, уже в «Яге», Фертика прорвало: «Вы заманили меня к себе обманом, Генри. Сначала вы говорите „сейчас“, потом говорите „позже“ — а в конце концов, выясняется, что вы на всю ночь уезжаете в больницу».
— Послушайте, — бесцеремонно объявил Уоттон, — если вам нужен канал для получения кокаина, так сначала окажите мне небольшую услугу; а нет, так, будьте любезны, идите и добывайте коку сами.
— Ну, знаете ли! И потом, — пыхтел Фертик, — зачем вы заставили меня прождать столько времени в вашем доме? Вы же знаете, я не выношу разговоров с женщинами.
— Ага, — отозвался Уоттон, — потому что и сами вы, с какой стороны не взгляни, старая баба. А теперь заткнитесь, — он включил зажигание и дряхлеющий автомобиль застонал, оживая, — и помогите мне вести машину. Если кто-нибудь подберется с вашей стороны слишком близко, кричите. Если нет, будете рассказывать, что вам известно о Дориане; все, я высказался.
— А вы ему поверили? — спросил Фертик, застегивая ремень безопасности и со стоическим видом располагая на сиденье свои маленькие конечности. — Думаете он действительно убил Бэза? — Фертик извлек из другого кармана жилета коробочку с таблетками и вытряхнул из нее две желтых пилюли — по пяти миллиграммов «Декседрина» в каждой. Одну он отдал Уоттону и оба всухую их проглотили.
— Конечно, нет, он просто-напросто интересничает. Да вы, полагаю, видели их обоих на западном побережье — один заезжий американец говорил мне, что столкнулся там с вами и Дорианом.
— Нет-нет. Дориана я мельком видел, это верно, а Бэза не встречал с последнего его появления здесь. Вы не думаете, что он мог умереть?
Уоттон ответил не сразу; он совершал сложный маневр, выбираясь на Кингз-роуд, что было для человека, сохранившего лишь двадцать процентов периферийного зрения, задачей не из простых. «Грузовик!» — пискнул Фертик, и Уоттон, вдавив педаль акселератора, вильнул в сторону, наперерез упомянутому грузовику. Взвыл клаксон, посыпалась ругань, однако Уоттон просто опустил стекло и послал воздушный поцелуй в общем направлении семи тонн ярости. «Я люблю вас! — пропел он. — Люблю вас всех». А затем, обернувшись к Фертику, возобновил прерванный разговор: «Для Бэза умереть, значит потерпеть неудачу; а умереть дважды — это уже смахивает на беспечность».
— Нет, я о другом, думаете ли вы, что Дориан и вправду убил его?
— Если да, нам следует поздравить Дориана, Фергюс. В конце концов, чтобы избавиться от тела Бэза, Дориану пришлось бы, подобно Нилсену, Дамеру и всем прочим чудаковатым серийным убийцам, загонять его скелет обратно в шкаф.
— Почему вы, Генри, относитесь к этому так легкомысленно?
— Причин три. Во-первых, я не верю, что он это сделал; во-вторых, даже если б я верил, жертве так или иначе жить оставалось недолго; и в-третьих, Бэз был человеком неосновательным, убить его, это совершенно то же, что вычеркнуть из романа плохо прописанный персонаж.
— Сам я только в восторг пришел бы, если бы меня отправил на тот свет Дориан. Я и вообразить не могу, что мои родные и близкие повели бы себя также скучно, как брат Бэзила, некий Альберт Холлуорд, поверенный из Ноттингема, — где бы это ни находилось, — приславший мне вот уже несколько писем с вопросами, не знаю ли я чего о местонахождении его братца.
— Хватит с нас Бэза, Фергюс, расскажите лучше о Дориане, расскажите про Л-А. Нарисуйте картину на туго натянутом, дубленой кожи холсте, применяя лишь ярчайшие и влажнейшие краски. Картину под Хокни, с желтым солнечным светом и аквамариновыми плавательными бассейнами. Я хочу, чтобы ваши слова возвысили меня, вознесли над всем этим, — он указал на их отталкивающее окружение. «Яг» проезжа