Дорога через хаос — страница 66 из 67

Политика

Подсвеченный первыми лучами, в зал ожидания смотрел Ленин.

"Теория невероятности"

Безусловно, Анчаров был коммунистом — не в политическом, конечно, плане, а в идейном. Покойный Аркадий Натанович Стругацкий в частной беседе с автором этих строк тоже заявлял, что он — коммунист (это были уже перестроечные годы, когда насчет коммунизма в нашей стране было все всем понятно)3. В этом нет ничего странного или плохого — сама по себе идея коммунизма чрезвычайно привлекательна, особенно для таких яростных идеалистов, каким был Анчаров. Вообще объяснение тому факту, что довольно много интеллигентов с восторгом первоначально приняли пролетарскую революцию, не так уж и сложно найти — представьте себе Творца (в бердяевском смысле, см. эпиграф). И вот этому самому Творцу (или тому, кто мнит себя таковым) предлагают не просто клепать какие–то стишки или картины, а принять участие, ни много ни мало, как в акте творения нового мира, лепить собственными руками саму действительность! Искушение оказалось слишком велико — но получив вместо всемирного братства Всероссийскую чрезвычайную комиссию, большинство таких, как Андрей Платонов, к примеру, во всем этом быстро разобрались. Во втором поколении — оттепельном — то же самое повторилось, скажем, с Аксеновым или Стругацкими. Идея, однако, осталась, потому принадлежность Анчарова к славному племени идеалистов–коммунистов удивлять не должна.

Удивляют, однако, другие вещи. Во–первых, если Стругацие и иже с ними разобрались с конкретным режимом, то почему Анчаров не разобрался? Или все же разобрался? А если разобрался, то откуда Ленин и прочие его обращения к "вождям" (в "Золотом дожде" он называет Маркса с Энгельсом "великими художниками")? Чтобы прояснить этот момент, я проведу аналогию с другим выдающимся писателем советского периода — Виктором Конецким. Как и Анчаров, Конецкий был глубоко аполитичен (и в конце жизни не слишком восторженно принял перестройку и все с ней связанное), их можно было бы назвать конформистами — если бы не предельная честность и того и другого. Проза Конецкого говорит значительно больше, чем автор в нее вкладывал. Точно так же мой отец (см. выше ссылку на статью) не задумываясь, относит Анчарова к шестидесятнической оппозиции — хотя, на мой взгляд, это натяжка, он не был оппозиционером, если только не относить к оппозиции вообще всех честных людей того времени, что, конечно, будет неправдой. И если Конецкий просто сторонился политики, его интересовали люди и их проблемы, а не особенности системы и борьба с ней, то Анчаров был — действительно был, а не считал себя — намного выше ее. Для него конкретный политический строй не значил ничего. Безусловно, он много и горячо осуждал фашизм — но конкретный фашизм, против которого он воевал, был для него просто реализацией антидеи — противоположностью его Идее, его Красоте, чем–то вроде Мордора, воплощением Сил Зла. А из официального коммунизма он, подобно многим, отфильтровал то, что ему импонировало — религиозно–романтический настрой с заменой мрачноватого христианского Бога на Гармонию, Равенство и Братство и стало это Силами Добра. Можно даже утверждать, что в политике Михаил Леонидович не разбирался совсем — просто неинтересно ему это было, потому, когда дело доходит до конкретизации этих самых Сил Добра, мы не так уж и редко находим у него расхожие штампы советских времен. Это очень хорошо видно по его ранней живописи, но нередко досадно вклинивается и в лучшие творения зрелых лет: "когда этот парень держит копье, над миром стоит тишина"4. А песня "Баллада о мечтах" вполне могла бы стать советским официозом ("… он перепашет шар земной и вдоль и поперек…" — !!!), если бы не была настолько личной и неофициальной по форме. Можно с высокой степенью достоверности утверждать, что сам Анчаров об этом просто не задумывался, как не задумывался, что "Песня про низкорослого человека…" или "Цыган Маша", и даже "Мазы" — песни, в сущности, антисоветские. Антисоветскими — в смысле темы и исполнения — являются и некоторые его полотна благушинской тематики: пара за столиком ("Выпивающие"), пара на улице ("На Благуше")…

Вот вопрос: эти все штампы и общая аполитичность — очень ли плохо? С позиций сегодняшнего дня я берусь утверждать, что нет. Конечно, иногда это режет слух, как вышеприведенная строка из "Баллады о мечтах", но в значительной степени в силу нашей общей политизированности. Ведь "Баллада…", кроме всего прочего, замечательно отражает послевоенные настроения, об этом много написано: казалось, что после такого общего единения, после всех этих адских ужасов, народ уж теперь заживет хорошо, он это заслужил кровью… Анчаров очень точно зафиксировал эти настроения и некоторое лубочное бодрячество "Баллады…" ("И все мальчишки со двора сбегаются встречать…" — просто полотно кисти какого–нибудь Григорьева или Яр—Кравченко) можно ведь рассматривать и как художественный прием, предвосхитивший соц–арт.

Битов заметил, что его поколение «переэксплуатировало свое военное прошлое», я хотел бы скромно заметить, что наше — и шестидесятническое — поколения переэксплуатировали свое советское прошлое. Есть прекрасные произведения антисоветской тематики — «Остров Крым» Аксенова, «Москва 2048» Войновича, песни Галича и т. п. но они хороши вовсе не тем, что они антисоветские. Подобно тому, как хемингуэевский «Колокол» есть выдающееся произведение не потому, что оно антифашистское. Политическая направленность ничего не добавляет и не убавляет в этих, по–современному выражаясь, текстах. Вот великий Иосиф Бродский — ведь он тоже был глубоко аполитичен, это просто жернова системы его так перемололи… Или — из другой оперы — Конрад Лоренц не стал менее выдающимся биологом оттого, что воевал в составе гитлеровской армии на Восточном фронте. Политика не имеет прямого отношения к науке или к искусству — берусь утверждать, что политическая ангажированность погубила Солженицина, как писателя, автора "Одного дня…" и "Матренина двора". Можно написать и «Гулаг», или «1984», к примеру, — и это выдающиеся книги, во многом сформировавшие наше мировоззрение и ставшие явлением культуры — но не явлением искусства. В связи с этим я мог бы сказать много недобрых слов в адрес концептуализма, но оставлю это до более подходящего случая.

Вот такой оправдательный приговор Анчарову я выношу. Если тот факт, что человек не участвует в политической жизни, вообще требует оправдания. Если принять анчаровское «каждый человек — это мир» — то нет, не требует. Мир неизмеримо больше и объемнее одной отдельно взятой политической системы. И каждый свободен выбирать судьбу для себя сам. Никто не вправе осуждать тех, кто покинул СССР, и тех, кто остался, тех, кто стал дисидентом, и тех, кто был секретарем парторганизаций. При всех системах есть мерзавцы и честные люди — это и есть единственное приемлемое деление на «наших» и «ихних».

Физики, лирики и чем все это закончилось

В конце жизни Анчарова стали забывать. Причем мы — те, кто был воспитан на его песнях и прозе — ничего, конечно, не забывали. Мы относились к нему по–прежнему, пели его песни, перечитывали романы и ждали новых. Забывали его те, кто кормил — редакторы и режиссеры, сценаристы и критики. Сказалось тут и то, что Анчаров всегда сторонился официальной тусовки, и никак себя не рекламировал, пренебрежительно относясь к тому, что сейчас называется "пиар" (об этом идет речь в воспоминаниях Н. Лукьянова, в частности). Но сдается, что это не единственная причина, и, возможно, даже не главная. В конце концов не так уж и мало вполне признанных людей избегали официоза и паблисити, тем не менее оставась не обойденными вниманием публики и издателей. Если проанализировать этапы жизни и творчества Михаила Леонидовича, то очень хорошо видно, что наивысший его творческий взлет приходится на время оттепели. Именно на этой всеобщей волне творческого вдохновения, о которой пишет, в частности, мой отец (вы уже успели прочесть его статью?), по–настоящему расцвел талант нашего героя.

Тогда было можно — и модно — спорить о философских проблемах, о науке и искусстве, причем делалось это публично. Кто забыл или не застал это время — достаньте диски с фильмами "Застава Ильича" и "Я шагаю по Москве" — там очень точно отражена тогдашняя атмосфера. В качестве хорошего примера можно привести дискуссию "о физиках и лириках", о которой Анчаров упоминает, как о поводе для написания песни "Про поэзию". Сейчас вряд ли кто помнит, что это такое было, поэтому ниже позволю себе краткое отступление по этому поводу — сам уровень спора и его форма очень показательны для характеристики общественной атмосферы тех лет. Все же это было "что–то" — я имею в виду что–то живое, активное, резко контрастирующее с угрюмыми тридцатыми–сороковыми и несколько напоминающее по накалу политические дискуссии перестроечных лет — только из другой области. Рассуждать публично о политике в те времена — даже не в том дело, что табу и не принято, просто предмета для обсуждения не было, поскольку политика была одна (да и в общем и целом почти все, кроме очень небольшого и вполне изолированного круга диссидентов, по большиму счету были согласны с генеральной линией, расходились в частностях — по крайней мере так было до событий 68–го года, когда у многих открылись глаза). А вот о науке и поэзии — сколько хотите, и, пожалуй, аналогов этого всеобщего увлечения околонаучными проблемами больше не было ни в российской истории, ни на Западе. Научно–популярная литература тогда издавалась тысячами наименований. Тираж "Знание—Сила" в семидесятые годы доходил до 7 миллионов!

Спор "физиков" и "лириков" возник на страницах "Комсомольской правды" и продолжался около 3 месяцев — со 2 сентября по 24 декабря 1959 года5. Проходил он под рубрикой "О духовном мире нашего современника". Главная тема: значение науки и литературы (искусства вообще) для формирования сознания человека (понятно, что имелся в виду "советский человек"). Началом послужила публикация в КП от 2.09.1959 статьи И. Эренбурга "Ответ на одно письмо". Это был ответ студентке пединститута, которая в письме к писателю рассказывала о конфликте со своим другом–инженером. Писала она, что попыталась прочитать ему стихи Блока, на что он заявил, будто это устарело, чепуха и теперь другая эпоха. Инженер этот ничего не признавал, кроме физики. Корреспондентка и спрашивала, верно ли, что интерес к искусству вытесняется в наш век могущественным научным прогрессом? Эренбург в ответ наплел понятной чепухи, состоящей из сплошных общих мест, вроде необходимости гармоничного развития личности, эмоциональной бедности мира этого инженера и т. п. Но тут началось такое! КП только успевала публиковать отклики — каждую неделю по десятку минимум. Писатели, научные работники, инженеры, рабочие (куда ж без них), студенты, аспиранты, молодежь и старики просто завалили письмами редакцию. Пожалуй, столь оглушительный журналистский успех не отказалось бы повторить любое сегодняшнее массовое издание. Главное, что интересно: у инженера нашлись горячие адвокаты, мнение которых наиболее полно выразил некто Полетаев6: "Мы живем творчеством разума, а не чувства, поэзией идей, теорией экспериментов, строительства. Это наша эпоха. Она требует всего человека без остатка, и некогда нам восклицать: ах, Бах! ах, Блок![…] Хотим мы этого, или нет, они стали досугом, развлечением, а не жизнью". Пересказывать всю дискуссию нет никакого смысла — в первую очередь вследствие понятного уровня, но с сегодняшней точки зрения я бы обратил внимание на один важный момент. Это соотношение между искусством и масскультурой — где протекает между ними граница и есть ли она вообще? (В 1959 году эта проблема даже не осознавалась — советское искусство обязано было быть массовым.) Потому что тут во многом и содержатся ответы на вопросы в дискуссии "физиков и лириков". Ясно, что масскультура несет чисто развлекательную функцию, а искусство — альтернативный науке способ познания мира. Однако мы все же не будем углубляться, а вернемся к Анчарову.