Баджи смущалась:
— Какая там любовь! Парень он был молодой, хлопок чесал в наших краях; приглянулась я ему, посватался, дядья мои и отдали.
Осеп увел баджи в Муш, и они жили там двадцать лет. У них было несколько детей, но все умирали, не прожив и года, а потом родился Каро, потом Анаит, оба, по мнению Мариам-баджи, дарованные ей «султаном мушским, святым Карапетом».
— Восемь дней била поклоны, жертву ему принесла, — рассказывала баджи.
Несколько лет она была счастлива.
— Осеп хороший был человек, Газар-джан, благослови господь его душу! Пальцем меня в жизни не тронул, и того, чтоб покричать, тоже не было, — говорила она, и глава ее увлажнялись.
Но началась мировая война, и кончилось семейное счастье чесальщика Осепа. Сам он погиб от меча турка-аскера. Баджи вместе с другими бежала из кровавой стороны.
— Анаит еще грудная, а Каро четыре годочка, — рассказывала она скорбно. — Беда была, Вергуш-джан, ой беда!.. Сколько дорог исходили, перешли Араз, голодные, холодные… Не один, не два человека — весь народ бежал, оставив и дом, и скот, и всё… Кто ещё еды припас — хорошо, остальные, как овцы, пасутся по полям, по лугам, по обочинам дорог. Малые дети — словно ниточки тоненькие. Сколько их по дорогам осталось, Вергуш-джан!..
Рассказывала она, и, содрогаясь, слушали мы историю неслыханных злодейств, дивились силе этой маленькой женщины. С двумя детьми на руках, изнуренная, убитая горем, прошла она эту дорогу ужасов…
— Пришли в Эчмиадзин, — продолжала Мариам-баджи, глотая слезы, — тут Анаит моя умерла…
— А Каро, баджи-джан? — нетерпеливо перебиваем мы ее, чтоб она не рассказывала дальше о том, как похоронила своего ребенка.
Баджи понимает это и благодарно улыбается нам.
— Три дня крошки в рот не брала. Бог свидетель, эчмиадзинцы давали мне хлеба и кто что мог. Да только всю меня ломило, в глазах темнело, во рту пересыхало. Каро мой приносил воду в какой-то жестянке, пила я, пила, а огонь в груди не унимался… Лежала я на монастырском дворе, под стеной. Помню, пришли как-то мужчина с маленькой бородкой и молодая девушка: ходили они среди беженцев. Остановились подле меня, он поглядел, покачал головой. «Встань, сказал, подымись, сестрица». И заплакал. Собралась я с силами — подняться, но тут меня словно кто-то обухом по голове… Каро закричал… больше ничего не помню.
Потом рассказывала, как очнулась в чужой комнате, как о ней заботились, как вы́ходили добрые люди и как потом долгое время искала Каро.
— Тогда малых детей в приюты забирали. Как знать, может, и его туда же… или, может…
Тут она умолкла. Мы понимали, что сейчас она не выдержит, заплачет громко, навзрыд, как в первый раз, когда рассказала свою историю.
Чтобы развеять черные думы, кто-либо из нас спешил задать всем известный вопрос:
— Баджи-джан, а того, с бородкой, ты больше не видала? Не узнала, кто он?
Лицо баджи светлело:
— Видать не видала, родненький, да только как же я могла не узнать? Узнала — большой он был человек, очень большой. Говорят, два раза хотели посадить его царем армянским, да сам не пожелал.
Долгое время нам и в голову не приходило, кто был этот человек, которому, как уверяла Мариам-баджи, дважды предлагали армянский престол. Только случайно прочитав в одной книге о событиях тех дней, мы догадались.
Погос вырезал из своего старого учебника портрет этого человека и однажды вечером протянул его Мариам-баджи.
— Баджи-джан, погляди-ка — узнаешь?
Мгновение баджи, онемев, смотрела на портрет, затем сказала прерывающимся голосом:
— Вай, ослепнуть мне, Вергуш-джан, он это, он!..
В тот же вечер я и Погос прибили в комнате Мариам-баджи портрет великого армянского поэта Ованеса Туманяна.
НА НАШЕМ ДВОРЕ
Конечно, мы дружили, как прежде: я, Чко, Амо и Погос. Но Амо и Погос учились уже в шестом, были юнкомовцами. А кто были мы — я и Чко? У нас не было ни таких широкополых панам, как у Амо и Погоса, ни красивых коротких брюк, ни белых рубашек, ни красных галстуков, развевающихся на ветру. Не было у нас и гимнастических палок, складных юнкомовских ножей, которые висели у них на левом боку, привязанные крученой веревкой, когда по воскресеньям юнкомовцы шли на сбор. Мы бы отдали все на свете за право носить, как Амо и Погос, юнкомовскую форму и особенно эти складные ножи, но наши мечты были неосуществимы. В четвертом классе и то не было юнкомовцев, а мы с Чко учились еще в третьем и даже на уроках физкультуры стояли в самом хвосте шеренги.
С утра и до вечера мы всё прыгали и подтягивались, потом бежали к столбу возле амбара — измерять рост. Ничего не помогало, на столбе неизменно оставались те же метки, а у Чко она была к тому же на целый сантиметр выше моей.
Но дело было не только в росте. Другими стали интересы Амо и Погоса. Подаренный мною костяной свисток Погос при мне же отдал Мко:
— Он мне больше не нужен, на́, свисти.
А я и Чко все еще не расставались со свистульками, играли с девочками в классы и в прятки, катались на деревянных конях и, как котята, могли часами возиться и кувыркаться под тутовым деревом.
Чтобы не потерять дружбы Амо и Погоса, я и Чко решили стать серьезнее. Записались в городскую библиотеку, приносили оттуда толстые книжки и, ни разу не заглянув в них, ставили на полку в стенном шкафу до истечения срока. С тайным сожалением и мы подарили Мко наши свистки. Конечно, наверно, немало нашлось бы ребят, мечтающих получить столь ценный дар, но мы нарочно отдали их Мко, брату Погоса, чтобы Погос и Амо заметили это.
А Погос и Амо так и не заметили ни нашей жертвы, ни толстых книжек, которые мы приносили из библиотеки. Словом, хоть они этого и не говорили, но мы чувствовали, что Амо и Погос считают нас малышами.
С другой стороны, Мко и его ровесники делали дерзкие попытки подружиться с нами. По этой причине Чко однажды чуть было не выдрал Мко и сделал бы это, не будь тот братом Погосу.
Так мало-помалу Амо и Погос отдалялись от нас.
А меж тем на нашем дворе, в школе и во всем квартале происходили удивительные перемены.
Рапаэловское «имение», как говорил Газар, то есть дома на нашем дворе стали государственными, «фондовскими».
Это произошло очень просто, без всякого шума. Как-то после ареста Рапаэла к нам во двор пришли двое незнакомых людей. Они измерили двор, заглянули во все комнаты и составили список жильцов. Потом созвали собрание, отдали жене Газара — сестрице Вергуш — какую-то книгу, которую, я не понял почему, назвали «домовой», и объявили всем, что отныне сестрица Вернуш «управдом», и ушли.
И жильцы перестали платить тикин Грануш за квартиру. Вместо этого каждый месяц всем раздавали синенькие листочки, на которых было написано, сколько платить, и которые сестрица Вергуш называла «квитанцами». Она собирала квартплату и, надев новое платье, относила куда-то деньги. Газар посмеивался над женой:
— Видал, Месроп, государством управлять стала! Вот тебе и дочка Гурихана!..
Последствия этих событий были удивительны. Во-первых, в нашей семье расходы увеличились на один рубль и пять копеек в месяц, потому что столько мы платили «управдому», сестрице Вергуш, и, помимо этого, отец продолжал ежемесячно отдавать тикин Грануш пять рублей за квартиру.
Мать протестовала, Зарик сердилась, Газар, не стесняясь, называла отца бестолковым, а отец качал головой и убежденно говорил:
— Нет, братец, не могу я так — стыд под каблук, а совесть под подошву: хорош ли, плох ли, а все же это он дал мне и дом и кров.
Еще смешнее обстояло дело с фруктовым садом на нашем дворе. После того как дома стали государственными, Газар объявил:
— И бахча нынче «фондовская».
Несмотря на жалобы и проклятья тикин Грануш, он по собственной инициативе разделил сад на равные участки и раздал их жильцам. Тикин Грануш и Анник он великодушно предоставил участок под их окнами — клочок земли, где росли два куста сирени, несколько кустов винограда и одно персиковое дерево.
Тутовое дерево перешло в собственность нашего соседа Хаджи, и тут обнаружилось что-то новое в его характере.
Никогда раньше Хаджи не слыл скупцом. Часто я сам видел, как в кофейне черного Арута он, правда нехотя, с ворчанием, но платил за выпитый всеми кофе, за выкуренный кальян. А получив тутовое дерево и небольшой кусок земли, Хаджи вдруг изменился. Первым делом он потребовал, чтобы Газар убрал свою тахту из-под дерева:
— Србун там лук хочет посадить…
Все возмутились, а Газар гневно бросил:
— Ну и ну! Новый Рапаэл объявился на нашу голову!
Однако, вняв упрекам окружающих, Хаджи поставил под тутовым деревом свою тахту, покрыл ее карпетом и великодушно позволил сидеть на ней. Но как владелец обеспечил за собой право большую часть года, почти до самой зимы, спать во дворе на этой тахте. В результате Хаджи стал соревноваться с моим отцом «по части простуды».
Мой отец отказался от участка. Он уверял, что сил его на это не хватит, но все понимали, что просто в его голове никак не укладывается понятие о «фонде».
Во дворе начались перепалки. Управдом, сестрица Вергуш, у которой детей было мал мала меньше, считала, что сад надо поделить «по количеству душ». Вдова Врама, Эрикназ, время от времени роняя слезу, упрекала ее:
— А еще управдом! И не стыдно тебе? Разве мы виноваты, что у нас одна душа умерла?
А Грануш посадила лук на участке Мариам-баджи и Каринэ и то и дело прохаживалась меж грядок, надеясь, что Мариам-баджи или Каринэ что-либо скажет и уж тогда-то она отведет душу.
А Мариам, как нарочно, громко говорила:
— Не беда! Что ссориться — каждый день ведь лицом к лицу. Эко дело лук — за копейку два пучка дают…
Примирительный тон баджи еще больше бесил Грануш, и она начинала сыпать проклятьями:
— Чтоб у того, кто мой дом разрушил, господь крышу провалил! Чтоб из него дух вышибло, в гробу мне его увидеть!..
В таких случаях моя мать начинала плакать, Зарик сердилась, Газар пыхтел.