Дорога дней — страница 25 из 44

— Свободен, — ответил я.

— Пусть завтра же вечером зайдет ко мне, — продолжал учитель, — побеседуем. Согласен, Рачик?

Я растерялся.

— Так я же не знаю, где вы живете!

Он опять улыбнулся:

— Я объясню тебе. Знаешь, где живет товарищ Шахнабатян?

— Знаю.

— Рядом с ее домом. Тоже двухэтажный. Понял?

— Понял.

— Войдешь во двор, поднимешься на второй этаж… Когда сможешь прийти? Хочешь, буду ждать тебя в семь часов?

Я пообещал. Он встал, взял шляпу и попрощался. Никто из нас так и не понял, зачем он приходил.

— Осрамились, — сказала мать после его ухода, — и угостить-то нечем было.

А отец улыбнулся:

— Такого хорошего человека как ни потчуй, все равно мало.

Я СТАНОВЛЮСЬ СКОМОРОХОМ

У этого стола странная форма: он стоит на трех коротких, толстых ножках, черный, но такой блестящий, что можно глядеться в него, как в зеркало. Рассмотреть всю поверхность стола невозможно — он покрыт тяжелой шелковой скатертью. Это рояль, первый рояль, который я увидел в жизни. Рояль — музыкальный инструмент. Камертон товарища Папаяна, скрипка на круглом, покрытом бархатом столе в углу комнаты, свирель Мко и даже свисток — все это музыкальные инструменты. Но рояль — дело другое: рояль, как говорит товарищ Папаян, — «королева всех музыкальных инструментов» (почему-то королева, а не король).

Уже десять дней, как я каждый вечер по два часа провожу у товарища Папаяна. Его дом совсем не похож на наш и на дома наших соседей. Две большие светлые комнаты на втором этаже, белые стены, белые потолки. В одной комнате — блестящие металлические кровати, «шкаф» — это, по-моему, тот же комод, что и у Газара, но только очень красивый, высокий и блестящий. В этой комнате много стульев, горшков с цветами, на подставке — гипсовая голова какого-то старика, над кроватями прибит тяжелый пестрый ковер, на ковре в золоченой раме висит картина, на ней гнутся под ветром деревья с белыми стволами. В этой комнате есть еще зеркало и маленький столик, уставленный множеством флакончиков и разноцветных коробочек с чем-то белым. На окнах — плотные занавески, и когда Егинэ, жена товарища Папаяна, развязывает ленточки, стягивающие их, бахрома занавесей почти касается пола, комнату наполняет странный сумеречный свет, и хочется говорить шепотом. Эту комнату Егинэ называет спальней. И, по-моему, Егинэ самая красивая женщина на свете.

Другую комнату называют по-разному: гостиной, столовой и кабинетом. Оба они — Егинэ и товарищ Папаян — занимаются в этой комнате. Он в длинных тетрадях записывает ноты и время от времени наигрывает что-то на рояле, а когда прихожу я, нас становится трое и, конечно, мы мешаем друг другу, поэтому Егинэ, если она не занимается со мной, уходит в спальню и там перед зеркалом разучивает свою роль. Она артистка.

В гостиной, кроме рояля, стоит массивный круглый стол, покрытый белой скатертью, которую мы с товарищем Папаяном ежедневно украшаем кофейными пятнами, за что Егинэ отчитывает нас, смеясь:

— Дикари, сущие дикари! Ну что мне с вами делать?

В комнате есть еще книжный шкаф, набитый самыми разнообразными книгами, письменный стол, кресла, обтянутые бархатом, и такой же диван, а возле рояля — круглый черный вертящийся стул.

И знаете, несмотря на то что одежда моя очень не соответствует обстановке, меня это уже не стесняет. Не стесняет потому, что Егинэ, потряхивая коротко остриженными золотистыми кудрями, вздернув маленький носик и прищурив свои фиалковые глаза, смеется так заразительно, что мое сердце просто прыгает от радости, а товарищ Папаян улыбается сам себе, своему решению, которое он выразил в первый же вечер, когда я пришел сюда.

— Ну, Егинэ, мы должны обтесать этого дикаря. Ты даже не представляешь, какой у него тонкий слух, какое чувство ритма!

И они тут же принялись «обтесывать». Для начала они немного «обтесали» мои рабочие часы в мастерской. Папаян сам пришел туда. Из его разговора с заведующим мастерской, с товарищем Суреном и мастером Амазаспом я разобрал только несколько слов: «Он несовершеннолетний… Так положено по закону…»

В результате мои рабочие часы сократились вдвое, а зарплата осталась той же.

Затем Егинэ и товарищ Папаян стали знакомить меня с музыкой и с музыкальными инструментами. Но что всего удивительнее — они заставили меня также вытащить из стенного шкафа тетради и книги, да, да, и даже тетрадь по арифметике.

Их намерения были еще неясны для меня, но до этого я был уверен, что уж арифметика-то мне больше не пригодится. Только разве их переубедишь! Улыбнутся, взъерошат твои запыленные кудри и даже слушать не захотят ни о чем…

Да и не только они. Отец, узнав, что Папаян собирается учить меня музыке, был очень разочарован, так как считал, что в лучшем случае я сделаюсь «скоморохом», и успокоился, только когда я ему рассказал, что Егинэ будет заниматься со мной по всем предметам и в особенности по арифметике.

— Хоть зарабатывай в день по десять туманов, не будешь знать счета — проку никакого, — говорил отец убежденно.

И так я попал в новую для меня среду. И вот уже десять дней, как меня «обтесывают» в этой среде. За это время я научился, входя в комнату, вытирать ноги, научился сидеть на круглом стуле перед роялем и… научился слушать, слушать, как играет на скрипке товарищ Папаян и как тихо, но очень, очень приятно поет Егинэ:

Весна, а выпал снег…

О чем эта песня, не знаю. Мне кажется, что в ней поется обо мне, о Чко, об отце, о самой Егинэ и особенно о Каринэ, которая, как сказала моя мать, «даст бог, войдет в дом к Сурену, принесет ему счастье».

Весна, а выпал снег…

Горевала скрипка товарища Папаяна, прищурив глаза, пела Егинэ, и какая-то непонятная нежность переполняла нас. Кончалась песня, и Егинэ целовала меня в мокрые от невольно набежавших слез щеки. Поэтому каждый день, прежде чем пойти к ним, я целый час, пофыркивая, тер лицо, чтобы смыть копоть, и мать жаловалась, что в день я перевожу по куску мыла…

Весна, а выпал снег…

Итак, я первую половину дня проводил в мастерской, интересной, грохочущей и дымной, а вторую — в тихой прекрасной квартире с роялем, со скрипкой товарища Папаяна и песней Егинэ: «Весна, а выпал снег…»

Свободным у меня был только вечер, но уже не оставалось никакого желания пошалить.

Мать не могла нарадоваться. Свои чувства она выразила так:

— Благослови, господи, родителей Папаяна, теленка нашего к дереву привязал…

ЧЕРНЫЕ ЛЕНТЫ

Умер Ленин.

В нашем дворе не было человека, который бы не слышал о Ленине, не знал бы его по портретам. Для Газара имя Ленина обозначало «фондовские» дома, кооперативный магазин, где «по дешевке» можно купить что захочешь; означало кино, или, как выражался Газар, «илюзон», куда раз в месяц он ходил с сестрицей Вергуш, означало бесплатное лечение — «амбулатор», школу, где вскоре должны были учиться его девочки, электричество вместо коптилки и тысячу подобных вещей…

Одним словом, каждый по-своему представлял Ленина и по-своему воспринял его смерть.

Вот, например, тикин Грануш интересовало только одно: будет ли вследствие этого всеобщее помилование, или, как она говорила, «манифест». Жена нашего соседа Хаджи, Србун, была убеждена, что цены на продукты повысятся, и, будь в этот день открыты магазины, она опять бы набила свой дом мешками с сахаром и рисом.

А большинству эта весть причинила боль и горе. Они растерялись, сердца их наполнились гневом неизвестно против чего. Газар, который в жизни и пальцем не тронул своих детей, из-за пустяка ударил дочь:

— Отстань, говорят!..

Потом, пожалев, стал ее целовать, чего тоже почти никогда не случалось.

Мой отец пытался сохранить спокойствие. Возвратившись с обувной фабрики, он поздоровался и прошел было в дом, мимо собравшихся во дворе соседей, но Газар окликнул его:

— Месроп?

— Ну?

— Погоди-ка.

Отец остановился.



О чем эта песня, не знаю.


— Ты что, ничего не слыхал? — спросил Газар.

— Слыхал.

— Ну и как?

— Да вот так…

Газар рассердился!

— Ну чего ты как воды в рот набрал!

— Да что же говорить, Газар! Все и так понятно.

Отец старался говорить спокойно, но голос у него дрожал. Мне кажется, тогда в его душе из всех чувств самым сильным был страх.

Тут отец сам обратился к Газару:

— Ленин ведь тоже человек, а смерть, она не спрашивает, кого берет… Только боюсь, как бы турки не нагрянули…

— Вот и я говорю: цены повысятся, — осмелела Србун.

Я и товарищ Сурен тоже вернулись из мастерской рано. В полдень мы должны были снова там собраться, чтобы пойти на траурный митинг, который должен был состояться на площади перед кинотеатром «Пролетарий». Товарищ Сурен слышал разговор соседей, и, когда Србун сообщила свой глубокомысленный вывод, он нашел в себе силы улыбнуться:

— Эх, сестрица Србун, глупости все это! Какая там дороговизна, какая война!.. Вольно, что такой человек умер.

Чтобы не рассердить Сурена, Србун сразу же согласилась:

— Да, правда, это так, горе только умершему.

В полдень, когда я и товарищ Сурен собрались в мастерскую, выяснилось, что на митинг хотят пойти все: Србун, Мариам-баджи, моя мать и даже тикин Грануш, жаждавшая услышать что-нибудь про «манифест».

Мой отец и Каринэ пошли на митинг со своими фабриками, Газар — с «конторой» зурначей, а остальные отправились вместе со мной и с товарищем Суреном. У бульвара соседи должны были оставить нас, только Мариам-баджи с самого начала объявила, что придет в мастерскую.

— Погляжу-ка, где ты работаешь, — обратилась она ко мне, но все поняли, что это относится к товарищу Сурену.

Мы вышли со двора.

Казалось, жизнь в городе остановилась. На заснеженных улицах встречались группы людей, но они шли тихо и не суетились, как обычно. Говорили шепотом, как в доме покойника. Из окон домов, с балконов свешивались красные знамена с черной каймой, ковры, а на них — портреты Ленина в траурных рамках…