Борис — руководитель, командир партизан. Он же, Асатур, — руководитель и командир школьников. И его пробуют.
Асатур декламирует свой отрывок громко, почти кричит, и к концу репетиции его голос срывается на хрип. Шушик — мать Звановых. Борис — Асатур должен обнять ее и поцеловать. Эту сцену он исполняет с подлинным мастерством… Но тем не менее Егинэ говорит:
— Нет.
Пробуют меня. Я почему-то вдруг начинаю странно растягивать слова.
— Нет, — снова говорит Егинэ.
Пробуют Чко. Удивительно, как здорово, как свободно он держится. Вот это Борис Званов! Только в сцене с матерью он снова становится Чко.
Деревянными шагами подходит к Шушик, в полуметре протягивает руки и, с опаской приблизив голову к ее лицу, хрипло мычит:
— М… мама.
Все смеются, и Егинэ улыбается.
— Не так, Лева, не так, — говорит она и показывает, как нужно.
Она обнимает, целует Шушик. Но если Егинэ это просто сделать, то для Чко так же немыслимо трудно, как составить план к стихотворению «Верблюд». Тем не менее Егинэ отдает эту роль именно ему.
С трудом скрывая досаду, Асатур соглашается на роль друга Бориса. А мне никакой роли не дали. Поставили за сценой имитировать лай собаки, лаять на хозяина, пришедшего арестовать Бориса. Что поделаешь, ни на что другое я не гожусь…
Шушик смеется, а Асатур, оживившись, бросает едко:
— Каждый делает то, на что способен. Ты, выходит, умеешь только лаять.
У меня потемнело в глазах. Нетвердыми шагами я подошел к нему и, едва сдерживая слезы, выдавил:
— Гадина…
С ФАКЕЛАМИ
Девять часов вечера. На улицах зажглись электрические фонари. Они качаются, мигают нам. В этот вечер наша пионерская дружина выходит в поход. Как будто и не очень-то заманчиво — пойдем в Канакер, всего каких-нибудь семь километров. Проснутся собаки, поднимут лай. В домах станут зажигаться огни, заспанные, удивленные люди высунутся из окон, выйдут на улицу посмотреть, в чем дело. Потом, недовольно бурча, снова запрутся в домах или заулыбаются и скажут снисходительно:
— Пионерия идет…
А на Канакерской возвышенности вдруг раздастся в темноте команда:
— Вольно! Зажечь факелы.
И вот уже красноватое пламя освещает шоссе, отпугивая волов, лениво тянущих арбу, а заспанный возница орет:
— Эй! Ишь, испугались, проклятые! Эка невидаль…
Вот и все.
А мы ликуем, радостно улыбаемся друг другу, и нас даже не раздражает спесивая фигура Асатура. Он не несет факела, потому что Асатур член штаба участников похода. Парнак и Телик тоже в штабе. Парнак идет, беззаботно улыбаясь, а Телик даже недовольна тем, что у нее нет факела…
Это все еще будет, а пока что мы стоим на школьном дворе. Наконец раздается команда:
— Стройся!..
Небольшой переполох — и вот уже вся дружина стройными рядами марширует по улице.
В этот вечер нет человека счастливее меня, потому что в строю рядом со мной идет Шушик. Она улыбается просто так, но я присваиваю ее улыбку: мне кажется, что она улыбается именно мне. От радости хочется кричать.
— Оркестр, вперед! — командует товарищ Ерванд.
— Оркестр, вперед! Оркестр, вперед! — передается команда.
— Шаго-о-ом!
Бьет барабан, гремят литавры, трубят трубы, возвещая всему городу о начале факельного шествия…
Я знаю, что плохо пою. Да и вообще в последнее время что-то странное происходит с моим голосом, который то и дело срывается с баритона на неожиданный смешной дискант. Шушик смеется надо мной, но я упорно пою, — и пусть смеется, мне это даже приятно…
Незаметно доходим до Канакера. Останавливаемся на какой-то лужайке за деревней. Товарищ Ерванд командует:
— Вольно! Члены штаба — ко мне!
Мы сидим на траве. Ребята разбрелись кто куда. Я рад, потому что мы с Шушик остались одни. Рядом с нами копна сена, от которой пахнет увядшими цветами…
Шушик откинулась на копну.
— Хорошо, правда? — спрашивает она.
— Очень! — отвечаю я.
Мне хочется многое сказать ей, что-то очень важное, но что именно, я не знаю и… молчу.
В темноте не видно ее лица, только тускло белеет кофточка. Я опускаю голову и долго жую какой-то горький стебель. Наконец Шушик прерывает молчание:
— Ты не заснул?
— Нет.
— А почему молчишь?
Темнота вдруг придает мне храбрости.
— Шушик…
— Что?
— Хочешь… будем друзьями?
— А разве мы не друзья? — удивляется она.
— Да, но… Давай на всю жизнь…
Шушик тихо смеется. В это время раздается голос товарища Ерванда:
— Стройся!..
На Канакере загораются факелы…
Девочки устали. Шушик опирается на мою руку. На свете нет никого счастливее меня.
Мимо проходит Асатур:
— Чего виснешь! Не умеешь в строю ходить? — кричит он на Шушик.
Я злюсь, а Шушик пренебрежительно бросает:
— Нога болит, товарищ командир.
Но руку все-таки убирает.
По городу мы идем стройными рядами.
Потом узнаю, что Шушик сильно натерла ногу.
Конечно, Асатур тут ни при чем, но дома я снова вспоминаю об этом, и во мне поднимается злость против Асатура. Долго без сна ворочаюсь в постели.
— Подлец, — говорю я громко, и мать, проснувшись, окликает меня:
— Рач!
— Что?
— Не спишь?
— Нет.
— Ты что же, сам с собой разговариваешь?..
КОМИТАС[30] И „ПОСТАВИТЬ НА ВИД“
Особенно невыносимым становился Асатур в те дни, когда мы проходили так называемую трудовую практику на деревообрабатывающем заводе.
Обычно начинались эти дни весело. Утром мы собирались во дворе школы. После звонка раздавалась команда заведующего школой:
— Стройся!
Строились по росту, и, пока наш мастер Минас равнодушно свертывал свою козью ножку, заведующий подзывал к себе старосту.
Старостой, конечно, был Асатур, который в эти дни особенно гордо выпячивал свою грудь. Он подходил к своему дядюшке и, отсалютовав, вытягивался в струнку. Заведующий давал ему какие-то указания и затем обращался к нам:
— Привет юным строителям!
— Привет! — гремел ответ.
Потом он поворачивался и уходил, оставляя нас под присмотром Асатура.
Асатур проходил перед строем, как генерал на параде, и зычно приказывал «своим полкам»:
— Напра-во! Шагом марш!..
Мы шли строем по улицам города. Шагали с удовольствием, но Асатур поминутно одергивал нас и так допекал своими придирками, что на завод мы приходили уже злые и усталые.
Не приставал Асатур только к Чко и к Шушик. Выправке Чко мог бы позавидовать любой из нас, что касается Шушик, то Асатур просто побаивался ее острого язычка. Особенно доставалось от Асатура коротышке Альберту.
Наше «политехническое» обучение заключалось в том, что мы с утра и до вечера таскали доски из одного конца обширного заводского двора в другой.
Мастер Минас, мирно попыхивая козьей ножкой, появлялся на заводском дворе только в конце смены. Единственное, чему мы научились тогда, — перекатывать бревна, да и то потому, что один из рабочих объяснил нам, как легче управиться с этой работой. Оказалось, что, когда мы все вместе толкаем бревно, нужно, чтобы один из нас командовал: «Раз, два, взяли!..»
Так что и Асатуру нашлась подходящая работа.
— Раз, два, взя-ли!.. — командовал Асатур.
Мы разом брались за бревно. Бревно действительно катилось.
Это «раз-два» до того понравилось Асатуру, что, когда не было надобности перекатывать бревна и наша группа вынуждена была таскать доски или, поднимая тучи пыли, подметать заводской двор, настроение у Асатура резко портилось, и тогда его придиркам не было конца.
Хозяйским оком окидывал он двор и, стоило ему заметить хоть одну щепочку, тут же повелевал:
— Комсомольцы, ко мне!..
Кроме Асатура, комсомольцев у нас в классе было еще трое: Чко, вступивший в комсомол еще в тбилисской школе, Манук[31], не в пример своему имени здоровый, высокий парень, на два года старше нас, и Шушик.
Как-то раз Чко попытался втолковать Асатуру, что он тоже обязан работать, что, возможно, наша работа и приносит какую-то пользу, но ведь нельзя же всерьез считать это политехническим обучением, и т. д., и т. п.
Асатур разозлился и, забыв, что перед ним не Альберт, обозвал Чко «жалким ничтожеством». А Чко залепил ему звонкую пощечину.
Шушик едва удалось разнять их.
Вечером, выходя от Папаяна, я повстречал Асатура.
— Если нафискалишь дяде, так и знай: разукрашу, физиономию, — твердо объявил я ему.
О случае на заводе узнали все ученики. Малыши, которые побаивались Асатура, преисполнились к Чко глубочайшим уважением. Что же касается меня, то я подчеркнуто покорно выполнял приказания председателя учкома.
Асатур не пожаловался ни на ячейке, ни заведующему. Но я хорошо знал, что пощечину, полученную в присутствии девочек, и особенно в присутствии Шушик, он никогда не забудет.
В нашей школе были организации со странными названиями: «ИУБ» и «ИПРУБ». «ИУБ» означало: «изучай ученический быт», «ИПРУБ» — «изучай пионерскую работу и ученический быт». Но так писали только в стенной газете, на самом же деле ИУБ — это была девятиклассница Лилик Тер-Маркосян, а ИПРУБ — председатель учкома собственной персоной и вечно перед ним юливший Альберт.
Однажды вечером, когда отец принялся уже за шитье «модельных» туфель, вдруг открылась дверь, и на пороге появились Асатур с Альбертом.
— Можно? — спросил Асатур.
Отец поднял голову.
— Входите, — растерянно пригласил он.
— Мы пришли от ИПРУБа школы.
— Добро пожаловать, — сказал отец. — Только не обижайся, сынок, не уразумею я, что такое ИПРУБ.
Асатур стал объяснять с присущим ему красноречием.
Отец, по-моему, ничего не понял, но, чтобы отделаться, сказал:
— Ах, вон оно что! Ну садитесь, чаю попьем.
Мать принялась хлопотать. Мне показалось, что Альберт не прочь выпить чаю, но Асатур поблагодарил: